Универсальная библиотека

Серая слизь

Детектив Александр Гаррос и Алексей Евдокимов 📥 Скачать книгу
Роман "Серая слизь" в 2003г. приносит своим авторам премию "Национальный бестселлер". Роман увлекает читателя не только остро закрученной головоломки, он остро социален. Это проявляется в зловеще окрашенных картинах современности уже совершившегося апокалипсиса. Детективная нить ни на минуту не обрывается, герой, который невольно попадает в какую то многообразную комбинацию, оказывается под ударом

СЛИЗЬ

Александр ГАРРОС и Алексей ЕВДОКИМОВ

Анонс

Новый роман лауреатов премии “Национальный бестселлер” 2003 года обладает всеми достоинствами “[голово]ломки” плюс еще одним — он остро социален. Настолько остро, что картины современности невольно окрашиваются зловещими отблесками не просто вершащегося, но уже свершенного апокалипсиса. Детективная интрига ни на минуту не отпускает читателя — герой, невольно включенный в какую-то многоходовую комбинацию, раз за разом ставится под удар. Порой кажется, на него ведет охоту полиция, порой — тоталитарная секта, порой — помешанный на экстриме друг детства, а порой читатель уверен, что герой “Серой Слизи”, подобно герою “Сердца Ангела”, сам совершает все эти чудовищные преступления. Развязка рушит все версии и превосходит все ожидания.

От авторов

Считаем своим долгом принести извинения всем своим добрым знакомым, которые опознают себя в персонажах, а то и вовсе встретят себя под собственными именами… Никого из вас мы не хотели обидеть. Мнение представителей прочих категорий населения, которые могут найти и узнать в этом тексте себя, нас искренне не заботит. Все слова, которые приписаны реально существующим общеизвестным людям, действительно были ими сказаны. Выражаем также признательность всем, кто помогал нам в работе над романом, делясь информацией и отвечая на наши вопросы.

Рыбы были обработаны, но на следующий день одной рыбе стало совсем плохо: плавники просто распались, положение рыбы было вниз головой, и по всему телу расползлась серая слизь. Из сообщения, озаглавленного “Печальная история”, на форуме у Dr.Vladson’a от 22.09.03

Часть первая

1

— Так, еще раз, для протокола. Вы были знакомы с Александрой Князевой? — Да. — Давно знакомы? — Э-э… лет… шесть. — Какие у вас были отношения? — Э-э… приятельские, — черт, хрень какая-то… — Поверхностные… У него странное лицо, у лейтенанта, — в нем есть легко уловимая, но очень трудноопределимая неправильность, слабая асимметрия, отчего лейтенант — как там его? прослушал, в растерянности будучи… — даже предельно серьезный, кажется тайком валяющим дурака. По крайней мере, мне трудно отделаться от такого впечатления. Хотя, может, это просто нервное. — Когда вы видели Князеву в последний раз?

Да какие там отношения. В первый раз мы встретились в универе, на первом курсе журфака, куда я зачем-то поступил после своего колледжа. Поступил в основном по инерции и отучился (так сказать) ровно один семестр — до первой сессии. За каковой семестр я так и не уяснил себе смысл факультета журналистики (в неведении, кстати, остаюсь и по сию пору). К тому же журфак у нас в ЛУ, Латвияс университате, естественно, латышский: с языком-то у меня проблем нет и тогда не было, но и курс мой лабусы (как нелояльно именуют коренное население потомки оккупантов) составляли процентов на девяносто — а публика эта все ж таки специфическая, длительное пребывание в их среде я переношу неважно. И не в национальных предрассудках, упаси господи, с чьей-либо стороны дело — скорее, в той самой разнице менталитетов, что имеет-таки место, причем на полную катушку. Брат мой Андрюха, существо целеустремленное и где-то даже упертое, на сугубо латышском юрфаке того же ЛУ оттрубил аж пять лет — и все пять лет общался только и исключительно с парой- тройкой (из пары-тройки наличных) сокурсников-русских; “титульных” же с тех пор убежденно держит за отморозков, разделяя тем общее мнение “нетитульных”… Так что с Санькой у нас возникло подобие национального взаимопонимания, естественного в чуждом окружении. Под маркой оного я не преминул цинично протащить ползучую эксплуатацию, какую насобачился насаждать по отношению к прилежным девицам. Я у нее сдувал конспекты — пока еще считал нужным предпринимать вообще хоть какие-то телодвижения, недолго… Она была прилежная девица, Санька, весьма. На мой раздолбайский взгляд, даже сверх меры — она мне попервоначалу показалась представительницей достаточно унылой в целом породы отличниц, прекрасно знакомой как по родной 70-й, так и — в особенности — по гуманитарному колледжу, где он вообще чуть ли не доминировал: типаж не слишком, как правило, умной и не слишком эрудированной благонамеренной самоуверенной девки, правильной такой, действующей как должно. Впрочем, у Сашки был славный характер и довольно симпатичная наружность — так что общались мы вполне мило, с приятной легкостью, ничего решительно не подразумевающей, но как бы сохраняющей теоретическую потенцию к переходу в некую более интригующую стадию. Потенцию, никоим образом не осуществившуюся, возможно, просто не успевшую: по приближении первых экзаменов учебу в универе и где бы то ни было я с величайшим облегчением и даже наслаждением оставил навсегда…

— Расскажите подробно. — Вчера около семи вечера я с друзьями зашел в “Красное”… в кафе “Викболдс” на улице Пелду. — Кто друзья? — Евгений Вдовин и Максим Лотарев. Они все видели — в смысле, как мы с Сашкой встретились… Мы с пацанами пили пиво. Через некоторое время в кафе зашла Сашка с подругой, она же там работает… работала… в полушаге, в “Петите”… — Что за подруга? — Некая Оля. Я ее не знаю практически. Они выпили кофе, кажется. Потом эта Оля ушла, Сашка тоже вроде собиралась, ну, я подсел к ней, просто спросить, как дела — я ее давно не видел. (Чего меня пробило общаться?… Ну, децл поддат… Ну, девка хорошая… Подобных, правда, среди моих знакомых той же степени близости — четырнадцать на дюжину… Не знаю. “Волна”. Спонтанный быстропреходящий позыв…) — Как давно не видели? — Месяца четыре, может… Или полгода даже… Не помню точно… Ну, мы поговорили… Сашка сказала, что она на колесах, на машине, в смысле. И что она едет в Задвинье, домой, в Золитуде. Я спросил, не подбросит ли она меня куда-нибудь в район Иманты, она согласилась. Ну, мы сели… в начале десятого… в ее машину и поехали в Пардаугаву. По дороге говорили… Я обратил внимание, что она в плохом настроении… Мне показалось, что она хочет что-то мне рассказать, поделиться, я не знаю… поплакаться, может. Я никуда не спешил… — Вы говорите, у вас были поверхностные отношения… — Ну да. Ну, как раз я не вижу ничего странного. Мы были знакомы неблизко, зато давно. И как бы… всегда неплохо друг к другу относились… Но ничего никогда между нами не было… В общем, может возникнуть желание пооткровенничать именно с таким человеком… по-моему…

Черт. Когда это было? Через полгода? Ну да, кажется, летом. Я встретил Санни в “Саксофоне”. Помню, лабала “Легеза” (ха-ха). Точнее, это она меня встретила — опознала, протолкалась. Я-то ее ни в жисть бы не опознал. Во-первых, я был порядком бухой (собственно, иначе как пьяным ветром меня в подвал “Саксофона” в те поры занести и не могло — в те поры мы с пацанами полагали себя панками, мрачными маргиналами из спального района, “Сакс” же был кабаком скорее богемным; и никакую “Легезу” мы у себя в “имантской системе” никогда, естественно, не слушали — у нас был музон посуровей). Во- вторых, моя экс-однокашница, скучноватенькая яппи, с “Саксофоном” сопрягалась вроде как еще гораздо меньше меня. В- третьих, она в тот раз была абсолютно на себя недавнюю непохожа. То есть Санька новая (апгрейдед) в этом подвале смотрелась куда как органично. Она вдруг стала такая богемная девушка. С экстравагантностью в облике и конопляной поволокой во взоре. То есть это я типаж описываю — ни взора Санькиного, ни телег тогдашних я не запомнил: говорю, датый был. О чем-то мы походя, перекрикивая “Легезу”, перетерли там в сторонке, дежурно-ритуально. “Кто это?” — без интереса осведомились пацаны. “Да так, гнил (слово “учился” в “имантской системе” было табуировано) с ней вместе…” И пошли мы, панки и маргиналы, догоняться в другое, менее пАзорное место.

— Вы до этого когда-нибудь у нее дома были? — Нет. Я до этого даже не знал ее адреса. Знал только, что в Золике где-то она живет. — Как долго вы у нее пробыли? — До половины двенадцатого примерно. — Точно не помните? — Нет. — Что вы делали потом? — Домой пошел. — Пешком? — Через железную дорогу пятнадцать минут. — Вы живете один? — Э-э… Сейчас да. — Что вы делали, когда были у Князевой? — Пили чай. Зеленый. Потом вино. Красное. Испанское. Одну бутылку. Разговаривали. Всё. Лейтнанта кунгс смотрит внимательно. Неприятно-внимательно. Без выражения. Подавшись вперед, ко мне, вывалив руки на стол. Кривое лицо его уже не кажется дураковатым — страшноватым кажется. (Нервничаю?… Занервничаешь тут… Вообще-то я с ментами дело имел — по профессиональной надобности; я примерно знаю, как надо себя с ними вести, и я понимаю, что сейчас мне ничего всерьез не грозит… Но как-то все оно неожиданно — трудно собраться…) — Крепкий алкоголь пили? Виски? (- …Че пить будешь, Дэн? Есть винил, красный, сухач, есть вискарика остатки…) — Нет. — Уверены? — Абсолютно. — Курили? — Да. — Какие сигареты? — “Барклай”. — Оба? — Да. Мою пачку. — Наркотики употребляли? “Траву”? (Ага. Конечно. А то я думаю, нахрена вам было, чтоб я в баночку писал? То есть я так, конечно, и понял — и понял, выходит, правильно… Только главного не понял все равно: при чем тут “трава”?…) — Нет. — Ни вы, ни она? — Нет.

Была пьянка у Илюхи — видимо, день рождения. Народу было полно — как всегда у Илюхи. Пьянка была не пацанская: мероприятие невнятного жанра с неоднородным составом участников. Многие были с девицами. Пришел Тюрин со своей девицей. “Это Денис, это Аля…” Ну надо же. На сей раз я узнал ее сразу — хотя она снова выглядела совсем иначе. И выглядела здорово — я не мог не обратить внимание. Я даже удивился. Отлично выглядела. Оказалось, универ она тоже бросила. Где-то работала не то рекламщиком, не то дизайнером — я не запомнил (они все работают пиар-менеджерами, эти девушки, пиар-менеджерами и копирайтерами, они все работают дизайнерами и рекламными агентами, они все недурно зарабатывают и выглядят, эти молодые профессионалы невнятных профессий, этот загадочный новый миддл-класс…). Мы тогда были экстремалы. Мы уже к тому времени съездили в Татры, влезли на Рыси (2500 м над уровнем моря, высшая точка Польши), уже занимались лазаньем на Алдара Торнис и уже намыливались на Эльбрус. И разговоры у нас были все об узлах, жумарах и ледорубах. В том числе кривых ледорубах (парных — для ледового лазанья). А также ледобурах. Потом мы залезли на Эльбрус (5642 м над уровнем моря, высшая точка Европы, категория сложности по старой советской классификации 2а), причем я, сильно опередив пацанов, из восьми поднявшихся — из нашей рижской группы численностью двенадцать человек — поднялся вторым, уступив только здоровенному латышу Райвису с неслучайной кличкой Терминатор. В общем, я собой гордился. И приятно было на совместных пьянках, в том числе (чего уж там) в Санькином присутствии (мы пересекались в основном на совместных пьянках — регулярно, но редко), как бы на присутствие это и внимания-то не обращая, повспоминать с пацанами собственное геройство. Черт ее знает, действительно ли это производило на нее впечатление — вряд ли: она же была девушкой Тюрина, а Тюря наших альпинистских заплетов совершенно не разделял.

— О чем вы говорили? Ага. Хороший вопрос. — Ну… Она интересовалась, чем я занимаюсь… Говорила про свою работу, она в рекламном отделе “Петита” работала… Жаловалась, что работа ее не удовлетворяет… — Чем не удовлетворяет? — Э-э… механистичностью, что ли… Отсутствием… э-э… творческого момента… (Я решил, что у нее просто депрессуха. Я несколько удивился — она всегда представлялась мне человеком завидно позитивным и счастливо легким — и сделал глубокомысленный вывод о том, что на всякого оптимиста довольно депрессивности. Я так и не понял толком, чего ее колбасило. Я счел это некой разновидностью профессионально-возрастного кризиса. Я подумал: бывает. Я посюсюкал по возможности искренне… Да.) — Ничего вы не заметили странного в ее поведении? — Н-не знаю… У каждого бывают в жизни какие-то неудачные моменты… (- Слушай, Дэн… Я знаю, что задаю дурацкие вопросы… У тебя не бывает ощущения… не знаю… что ты — уже не ты, а какая-то машинка… биоробот… Нет, я не сошла с ума, я просто не знаю, как объяснить… Помнишь, в “Блэйдраннере”?… Ну, как будто твои воспоминания записали в память такому вот андроиду, “Нексус-шесть”… а ты не заметил… То есть ты думаешь, что ты — это ты, а на самом деле ты — просто андроид с воспоминаниями Дэна Каманина, который думает, что он и есть Дэн Каманин…) — Вам не показалось, что она чего-то боится? — Н-нет…

А потом у меня началось свое кино (в обоих смыслах). То есть началось оно, конечно, раньше: амбиции, авантюризм, идеи, попытки и прочая — но тут дело наконец пошло по-настоящему. Пруха пошла. Я снял “Дезертира…” и ославился на всю страну. Я снял “Прачечную” и замутил международный скандальчик. Я снял “Лилю…” — и повез ее на Берлинале… У меня уже не оставалось времени ни на что: ни на коллективные пьянки, ни на Алдара Торнис (хотя пацаны, кажется, тогда лазали где-то на искусственной стенке, да с нижней страховкой — ушли, в общем, далеко вперед), ни на Кавказ. О последнем я всерьез жалел (и сейчас жалею) — но несколько отстраненно: в конце концов, мне приходилось отказываться от развлечения, пусть и лучшего (на мой вкус) из развлечений, ради дела. Моего дела. Которое у меня выходило делать хорошо. Которым, кроме меня, здесь никто практически не занимался. Более того, качество результата охотно признавалось пространством. Я стал маленькой знаменитостью. Да еще довольно скандальной. Моя известность неважно конвертировалась в деньги и была, конечно, весьма узкой (широкой в узком кругу) — зато элитарной. Не так уж много народу (да даже и в нашей тусовке) понимало, что это за хрень, собственно, такая — кинодокументалистика; но те, кто понимал, знал, что это круто. Между прочим, Сашка понимала — я, конечно, не без удовольствия развернуто отвечал на ее уважительные расспросы на чьем-то очередном дне рождения (выпендривался). Впрочем, тогда уже мне было, по большому счету, совсем не до Сашки — тогда уже была Ника.

— Вы ссорились? — Нет, с чего? — Вы ее били? Бля. — Нет. — По лицу? — Нет. — За руки хватали? За запястья? — Нет, конечно. — У нее не было кровоподтека на лице, вот тут, с правой стороны? — Н-нет… Точно не было. — Вы носите кольца? — Простите? — На руках? Перстни, печатки? — Нет. Никогда не носил. — Когда вы находились в комнате, балконная дверь была открыта или закрыта? Так. Вот оно. Ну да, ну да, как говорит мой друг Серый. У моего друга Серого на все явления жизни всего два типа реакции: когда он что-то понимает/принимает/одобряет/соглашается, он произносит невнятной скороговоркой: “Ну да, ну да”; когда не соглашается/не одобряет/не уверен: “Ну, не знаю, не знаю…” — Мы курили, надымили. Санька открыла балконную дверь — проветрить… (“…Палец приложите сюда. Так. И сюда…”) — …потом стало холодно. Она попросила меня закрыть. — И вы закрыли? — Да. На кривоватом лице лейтенанта отчетливо читается: “Ну, не знаю, не знаю”.

Рига — город маленький. С людьми более-менее своего возраста, более-менее одного рода занятий, более-менее сходного модус вивенди, с приятелями, знакомыми, знакомыми знакомых ты сталкиваешься постоянно — в кабаках, в редакциях, на улице. И вот так вы сталкиваетесь то тут, то там, нечасто: “привет” — “привет”, nothing personal; вы существуте друг для друга где-то на средней периферии, вы искренне улыбаетесь друг другу при встрече, всегда случайной, без интереса интересуетесь, как оно, как делЫ, но номеров мобилок друг друга нету у вас в мобилках… А потом, все так же случайно, вы оба оказываетесь, например, вечерком, например, в “Красном” (к вопросу о стойкости прозвищ: “Викболдс” давно зеленый внутри — переквалифицировался из борделя в казарму, как незамысловато шутили мы после ремонта — ан все “Красное” да “Красное”…), ты после третьей “Пиебалги” открыт к общению, ей хочется выговориться, и она на колесах, а тебе западло ждать под мокрым снегом четвертого трамвая… А на следующий день к тебе заявляются менты.

— За время, что вы были в ее квартире, что-нибудь происходило? Кто-нибудь заходил, звонил? — Не заходил никто. Звонил телефон несколько раз, мобильный… Еще когда мы в машине ехали, звонил, она не ответила. Посмотрела, кто звонит, и сбросила… Потом, уже когда мы у нее были, тоже, по-моему, звонил, и она опять сбросила… И еще один раз звонил, она ответила и ушла на кухню разговаривать, дверь даже прикрыла… — Вы не слышали, о чем был разговор? — Я, естественно, не прислушивался… Тем более она тихо говорила, явно не хотела, чтоб я слышал… Но недолго совсем говорила… (Как-то она к нему — наверное, все-таки к нему — обращалась… Я еще подумал, что это не Тюрин…) — Такой номер — 9856819 — вам знаком? — Нет.

Она не была такой уж особенной умницей, но и вовсе не была дурой, она не так уж много знала, но никогда не упорствовала в невежестве, а самое главное, у нее совсем не было ни понтов, ни апломба. Она была контактна без навязчивости и крайне легка в общении. В ее эмоциях чувствовалась нечастая искренность. Она была худенькая, с хорошей фигуркой, относительно невысокая, не то чтобы всерьез красивая, но очень обаятельная. Волосы на моей памяти у нее были самой разной длины и самых разных цветов. Смеялась она тихо, опуская половину лица в ладонь. Я про нее никогда ничего толком не знал.

— После того, как вы от нее ушли, вы кому-нибудь звонили? Вчера? Ха. — Звонил. Ей и звонил. Саньке. Никто не отвечал. — Во сколько это было? О, это замечательное “во сколько”! “До скольки”, “со скольки” и “скока время”. Я правда не знаю, почему в чужой речи меня это каждый раз цепляет — при том что НИКТО из моих близких и дальних знакомых НИ РАЗУ не произнес “который час”, “в котором часу” и “до которого часу”. Странный эффект воспитания — сие сакраментальное сочетание правильно, по- русски, выговаривают мои родители, и хотя я, видит бог, никогда не имел завышенного мнения о собственной интеллигентности, почему-то, слыша в очередной раз безальтернативное “во сколько”, все время про себя автоматически поправляю. Причем, заметим, родной брат мой Андрюха сыплет “доскольками” без тени душевного трепета… Один, один только человек (помимо родителей) из моих “контактеров” говорит “который час” — и, как это ни смешно, именно услышав от него, от нее такое, — еще тогда, на Юркиной свадьбе, — я впервые вычленил Нику из общего фона… — Около двенадцати где-то. — Сколько раз вы ей звонили? — Пару раз. Я решил, что она уже спит… — Зачем вы ей звонили? — Я у нее наладонник оставил. Забыл. — Что забыли? — Электронный блокнот. — Какой марки? — “Палм. Заир.” “Зире” пишется. Предусмотренная пауза. По окончании которой лейтенант предсказуемо шлепает мой блокнот на стол: — Этот?

Студенистая пачкотня преждевременного межсезонья. Мгновенно-постоянное превращение нежнейшего свежеложащегося снежка в подножную грязищу. Плоскости тротуаров обретают чреватый подтекст болот, Даугава с Каменного моста выглядит горным пейзажем: белесые гряды проступают из синеватой тьмы. Саундтрек февральской оттепели. Шип, всхлип, шлеп. Непрерывный густой влажный шорох с регулярной резкой отмашкой распадающегося широкого шелеста — звук поглощающей город воды: бисерно суетящейся перед фарами и под фонарями, щедрой дрянью разлетающейся из-под колес, затянувшей все без исключения авто в тончайший полиэтилен муаром вспыхивающей в электрическом свете капельной слизи. Капли сползают (сначала вяло, потом рывками, сложно-корявой траекторией) по высокому, почти до пола, наружному стеклу. Капля сползает по запотевшему боку пивного полулитрового стакана. Машинально катаю стакан между ладонями, пытаясь как-то умять в голове произошедшее и услышанное. На подушечке большого пальца — темное пятно. Уминается плохо. Сую в рот предпоследнюю “барклаину”. Зажигалка барахлит. “Нервно курит балерина в пачке сигарет…” Звуки русского рокопопса (радио?): “…Солнце светит мимо кассы, прошлогодний снег еще лежит. Все на свете из пластмассы, и вокруг пластмассовая жизнь…” …Главное, мне не хочется с этим свыкаться. Не хочется представлять труп после падения с высоты седьмого этажа на асфальт, кровь, пропитывающую оттепельную грязь. Не хочется гадать, сама она — или?… Отодвигаю пиво, кладу на столик возвращенный ментами блокнот. Открываю. …Не хочется гадать: а не мог ли ты все это сам как-то — случайно, косвенно, действием или бездействием, ляпнув чего- нибудь, чего-нибудь не поняв, — спровоцировать… Лезу в мейл-бокс. Ага. Кто-то нам пишет… непонятно, кто — некий левый адрес. …Тем более не хочется думать, что все это еще запросто может каким-то макаром мне аукнуться (“Вы-c! Вы и убили-с!”). Да просто совершенно не хочется знать, что симпатичная девка, которая когда-то мне почти нравилась, страшно и непонятно погибла сутки назад.

Заберу ладью, посажу в бадью, спиртом напою. Е-два, е-четыре. Ну смотри, вот тебе еще. Сколько всего тебе понадобится? Date: Fry Feb 27 2004 02:13:02

Мыло пришло сегодняшней ночью, в десять минут третьего. Где-то, видимо, вскоре после смерти Сашки.

2

“Угнетало его даже не отсутствие в подходе большинства к окружающей реальности какой бы то ни было критичности вообще… Критический подход есть свойство ума, а ему не сегодня и не вчера пришлось принять к сведению, что главное качество окружающего мира — глупость (не в том смысле, что населяющие его в массе своей тупы — хотя это, конечно, правда, — а в том, что ум давно перестал быть даже абстрактной ценностью в общепринятой их системе). Не то его поражало, что совершаются и произносятся вокруг сплошные и чудовищные глупости, не идиотизм господствующих моделей поведения, мод, лидеров, идолов и звезд, не фантастическая примитивность всего, что становится музыкальными и киношными суперхитами… Его подавляла собственная неспособность объяснить, почему именно данный конкретный сорт идиотизма и примитива становится настолько востребован в данный конкретный момент. Он давным-давно понял, что отнюдь не элементарные, апеллирующие к подсознанию и биологии манки суть пружина такой супервостребованности. На первые места в любого рода топах выходило вовсе не то, что ярче всего, слаще всего, сексуальнее всего. Наоборот — за редким исключением в объект массового помешательства превращались предметы, персонажи, композиции, вообще лишенные признаков какой бы то ни было, пусть даже самой грубой и незамысловатой, привлекательности! В конце концов ему стало казаться, что в наблюдаемом им мире пиара и потребления ведется некая глобальная игра. В нее играет все население планеты, девяноста девяти процентам которого правила известны, — а ему самому просто не повезло угодить в последний, проходящий по ведомству статистической погрешности, процент…”

Текст озаглавлен “Полость”. Подписан — Абель Сигел. Текст представляет собой компьютерную распечатку: увесистая пачка порядком уже мятых по краям листов. Довольно крупный шрифт. Текст предварен эпиграфом:

“Замечательно, что в учениях самых различных даже терминологически выражается вполне единообразно основной признак, лжереальность этих астральных останков; в частности, в Каббале они называются «клипот» — шелуха, а в теософии «скорлупами». Достойно внимания и то, что такая безъядерность скорлуп, пустота лжереальности всегда почиталась народной мудростью свойством нечистого и злого. Вот почему как немецкие предания, так и русские сказки признают нечистую силу пустою изнутри, корытообразной или дуплообразной, без станового хребта, лжетелами и, следовательно, лжесуществами. Павел Флоренский”.

Генезис текста любопытен. Мне пачка досталась от Джефа: будет время — сунь глаз, хмыкнул Женька, на самом деле забавная штука… Сам Женька-Джеф с “Полостью” встретился по работе. Работает он завотделом культуры в местной ежедневной газете “Час” (“газетке «Часик»”, как неизменно формулирует Джеф). Пользуясь преимуществами мелконачальственного положения, гастроли москальских попсарей и хоровые распевы аборигенов он спихнул на подчиненных, себе оставив лишь то, что ему действительно интересно — книжки и кино, и заняв в результате несуществующую в общем-то в провинциальной местной периодике (русскоязычной, во всяком случае) экологическую нишку арт-критика. То ли оттого, что он все же нажил в этом качестве за несколько лет какое-никакое имя, то ли просто реагируя на Джефово служебное положение, время от времени его домогаются рижские графоманы, требующие (не просящие!) опубликовать стихи к дате, рассказ, пьесу, роман с продолжением, поспособствовать или, на худой конец, присоветовать. Так что по углам кабинета Женькиного отдела копятся до очередной генеральной уборки руко- и машино-писные (до компьютера истинный графоман дорывается редко) “дневники неудачников” — изредка смешные, часто болезненно-жалостные и всегда тоскливо-жуткие в чем-то доказательства тщеты любого человеческого дела. Графоман, однако, бывает разный: в тот раз Джефу позвонили — причем на мобильный — и в тональности и стилистике предложения, от которого нельзя отказаться, уведомили, что сейчас завезут. Завоз осуществлен был посредством джипа “тойота-ленд-круизер” и двух хрестоматийных персонажей, один из которых остался скучать за баранкой, а второй, без труда миновав вахту, вручил прибалдевшему Джефу пластиковую папку и вежливо попросил ознакомиться и что-нибудь порекомендовать. “Мы ваш номер знаем, мы с вами свяжемся… Через недельку будет нормально?” Означенной мизансцены самой по себе было достаточно, чтобы не определить папку в угол кабинета. По мере же ознакомления с содержимым заинтригованность Джефа перерастала в изумление и даже ошеломление: текст, кудряво подписанный нерусским псевдонимом (при том что действие разворачивалось в неназванной, но легко опознаваемой Риге), оказался мало того что литературно вполне — вполне! — товарен, так еще и сюжетно закручен. А убедившись, что главный герой — практически его профессиональное альтер эго (только малость запомоенное), Джеф даже какое-то время всерьез думал, что налицо сложносочиненный розыгрыш, даром что на дворе не первое апреля. Окончательно же интрига оформилась, когда ни через неделю, ни через две, ни даже месяц спустя никто не позвонил и не потребовал ни публикации, ни рекомендации… Тут уже запахло отчетливой мистикой — тем паче что, по словам Джефа, сам роман проходил по ведомству мистического хоррора, да еще с открытым финалом. В общем, прослушав устную Джефову сопроводиловку к предлагаемому чтиву, я, в свою очередь, готов был увериться, что “Полость” породил не кто иной как Женька. Исключает эту — наиболее естественную — версию лишь то обстоятельство, что его, мудилу грешного, я знаю уже десять лет ровно и знаю, что, приспичь ему перейти от анализа к синтезу и накропать чего-нибудь высокохудожественное, это, во-первых, был бы с гарантией не роман, а сценарий, а во-вторых, мудила не преминул бы выпендриться фактом перехода — и уж точно не стал бы кокетливо прятаться за откровенную залепуху.

“…Звезда! Что есть звезда — по определению? Не только ярко блестит, но и далеко — недосягаемо — располагается… Что такое всегда была звезда? Нечто максимально далекое — вплоть до физиономического типажа — от своих поклонников, «толпы». Некто, ценимый за абсолютную на тебя непохожесть. Грета Гарбо, Марлен Дитрих, Рудольф Валентино, Вивьен Ли, обе Хепберн, Одри и Кэтрин, Лоуренс Оливье, Кларк Гейбл, Ингрид Бергман — при всей разнице между ними они едины в своей не-, больше того — антитипичности. Можно называть это аристократизмом; и уж в любом случае это — высшее воплощение уникальности, индивидуальности. А что такое звезда теперь? Почему, в силу каких, блин, достоинств производятся в секс-символы эти голливудские хрюшки, эти попсовые куры, запоминать чьи имена столь же бессмысленно, сколь затруднительно отличить их обладательниц друг от друга?! А вот именно в силу предельной обыкновенности! Заурядности. Они — среднее арифметическое своих почитателей. Композитный фоторобот миллионной аудитории. Их любят — за похожесть. За плебейство. За отсутствие индивидуальности…”

Да, роман странен. Джеф не соврал: написан на удивление мастеровито, бодренько так. И герой — в натуре, умная и недобрая пародия на Женьку. Журналист с амбициями. Работает в ежедневной газете. Пишет на культурные темы. Газета озабочена окупаемостью, так что самовыражение не приветствуется: приветствуется попса. Соответственно, герой, алчущий развернутых рецензий и претенциозных эссе, вынужден сидеть на ленте. Каждый день он читает и переписывает сообщения интернетовских информагентств из жизни поп-знаменитостей. Среди этих знаменитостей есть одна, самая знаменитая, про которую ему приходится читать и писать чаще всего. Западная (американская? британская?) музыкальная старлетка то ли по имени, то ли под псевдонимом Эйнджел. Ее композиции не слезают с верхушек чартов, ее диски расходятся платиновыми тиражами, ее клипы бесперечь ротируют все музканалы, ее голос мяукает из дверей всех кабаков и из окон всех мажорских тачек. Интернет забит линками: “Откровенные фото Эйнджел”, “Горячая новость: сексуальный скандал с Эйнджел”, “Эйнджел задержана за курение «травки»!”. Разделы “культура” и “шоу-бизнес” на лентах.ру, днях.ру, газетах.ру и ньюсру.ком процентов на семьдесят состоят из Эйнджел. Таблоиды тасуют ее бойфрендов (голливудский актер, русский теннисист, испанский официант, поп- певец, снова актер), одновременно азартно дискутируя: действительно ли Эйнджел сохранит, как обещала, девственность до девятнадцати лет, и если все-таки да, то какие паллиативные сексуальные техники она нынче практикует?… (Тут становится очевидным, что родословную Эйнджел ведет от Бритни Спирс — но в целом анонимный автор “Полости” подчеркнуто дистанцируется от какого-то одного прототипа, стараясь сделать свое молодежное идолище поганое образом максимально собирательным.) Все это герой читает и переписывает, читает и переписывает, читает и переписывает. Его профессиональная жизнь, кажется, целиком состоит из безальтернативной Эйнджел. Приятели подкалывают героя, осведомляясь, как там дела у Эйнджел, и обещая ему подарить новый постер звезды на день рождения, — а однажды даже и дарят кассету с молодежной романтической комедией, в которой Эйнджел сыграла главную роль (естественно, фильм бьет все стартовые рекорды, все рекорды по динамике сборов и подбирается вплотную к “Титанику”). Эйнджел для героя становится навязчивой — навязанной — идеей, кошмаром — в том числе и буквально: как-то ему долго, дотошно, муторно снится, что он пишет заметку об Эйнджел, большую портретную статью об Эйнджел, книгу-биографию Эйнджел… Он просыпается мокрый от пота, с пересохшим ртом и ощущением подхваченной инфлюэнцы — и отчетливо слышит, как за стеной у кого-то из соседей звучит свежий хит Эйнджел. И помимо раздражения, переходящего в озверение, герой испытывает — все острее, все отчетливей — еще и безнадежное недоумение, фундаментальное непонимание. Эйнджел, сам факт ее не просто существования, но тотальной планетарной популярности во всех областях шоу-биза, подвергает сомнению сформированную героем для себя картину мира, систему координат. Потому что, при всем вышеописанном, Эйнджел совершенно несексуальна, совершенно безголоса, совершенно неоригинальна. Все ее хиты положены на одну-единственную мелодию, нехотя варьируемую музыкальным компьютером. Ее клипы различаются только количеством эйнджелоподобных клонов на подтанцовках. Ее хилому вокалу не в силах помочь самый виртуозный звукорежиссер. Ее внешности позавидовал бы профессиональный грабитель банков — такая личина гарантированно избавила бы его от тесных чулок или душных вязаных шапочек с прорезями: она моментально выскальзывает из памяти в силу предельной унифицированности… Неужели, думает герой, покачиваясь в маршрутке с работы и на работу, такого результата, при столь полном отсутствии исходных данных, хоть какой-нибудь особенности и яркости, возможно достичь ТОЛЬКО посредством пиара? Да, конечно же, умелый массированный пиар может превратить тупую бездарную телку в раскрученную звезду… Но никакой раскрутки недостаточно, чтобы из АБСОЛЮТНОГО нуля сделать АБСОЛЮТНЫЙ символ веры… Или он чего-то не понимает, чего-то главного? И тут он узнает, что через три месяца в рамках своего всемирного турне в поддержку нового — уже мультиплатинового — альбома, Эйнджел даст концерт у них в городе. И больше того: газета, в которой служит герой, — один из информационных спонсоров грядущего шоу. И начальство в приказном порядке обязывает героя подготовить серию красочных превьюшных материалов об Эйнджел в истерически-апологетическом ключе… Я уже начинаю догадываться потихоньку, к чему идет дело. Благо и автор на это периодически намекает, и Джеф, ухмыляясь, предупредил, что дальше там пойдет такое, на что мне понадобится вся крепость моих читательских нервов…

3

— Ало. — Денис? — Да. — Денис, доброе утро. Меня зовут Дайнис Прецениекс… почти ваш тезка… Я работаю на тиви, канал ТВ-3… Я продюсирую программы, вечерний блок… (Хоть и Дайнис, а говорит без акцента совсем. Бодрый такой голос, молодой. Обаятельный.) — Очень приятно… — Я не слишком рано, извините?… — Нет-нет. — Денис, у меня… у нас, у руководства нашего канала… есть для вас предложение. Мы могли бы встретиться, поговорить? (На кафеле — холодно босым стопам, переминаюсь на месте, как забуксовавший пингвин… Задача — не отнимая мобилу от уха, надеть через голову майку…) — Э-э… в принципе, конечно… А какого рода предложение? — Мы хотим вам предложить работу. Вы теперь известная в Латвии персона, можно даже сказать, звезда… Мы смотрели ваши фильмы, мы думаем, что вы это все очень хорошо делаете… И мы хотели бы вам предложить снимать одну программу — по вашему профилю. Такую… криминальную… И вести ее тоже вы могли бы. Давайте, если вы не против, встретимся, обсудим это все? — Ну давайте… Сегодня? — Ну, если вы не против. (Рожа… мерзкая вполне. Побриться назрело, вот что.) — Ну… Если во второй половине дня? Часа в четыре? — Да-да, это отлично. А вы будете в центре? — Наверно… Да, в центре. — А вам тогда не трудно подъехать на Элияс, 17? Там наш офис, мы бы тогда сразу все поговорили. Это недалеко от белорусского посольства… (В комнате — ух, дубак. Торопливо закрываю окно.) — Да-да, я знаю… — Тогда договорились. Спасибо, Денис. До скорого? — Давайте… …“Прервать соединение?” Утвердительно жму на кнопку, кидаю трубу на подоконник. Н-да. Ну надо же. Родная телевизийя заметила. Счастье-то (Работу? Ну-ну…). На самом деле это странно. На кухне — срач. В силе и славе его. Неделю Ники нету, а квартира — уже свинарник… (Все равно не женюсь. Никогда.) То есть вроде бы ничего нет естественней, чтобы после берлинского приза — пусть приза в третьестепенной программе, но программе Берлинского фестиваля (ха-ха) — ты в собственной крошечной провинциальной, на хрен никому не нужной стране сразу стал нарасхват… Воды… хватит. Врубаю чайник… Но на самом деле — это странно. Потому что на самом деле наша крошечная долбаная страна живет одновременно в разных режимах: половина — в ПАЛе, половина — в СЕКАМе. Такой плюрализм в одной отдельно взятой голове, шизофрения, как и было сказано, — и когда, к примеру, русский бизнесмен Мельников Вася привозит в Ригу на свой фестиваль русского кино цельный купейный вагон Маковецких и Абдуловых, в латышской прессе вы вряд ли найдете вообще хоть какое-то об том упоминание… Кипит. (Бах! — вырубился.) Кофе, между прочим, кончается. Между прочим, закончился… И после Берлинале у меня прилежно взяли интервью ВСЕ местные русские газеты — и НИ ОДНА латышская… Хотя, может, дело в том, что “трешка” сейчас делает русскую версию вечернего эфира? Так. Прижать кнопку. Не отпускать. Повернуть ручку, надавливая притом… Долбанутая все-таки система у этой плиты… В холодильнике тоже шаром покати. Должно же было что-то остаться… В морозилке? Вот. Крабовые палочки. Вот! Щас мы их разморозим экстренным методом. Под горячую воду их… Они там шустрые пиплы, на “трешке”. Затарили большой пакет голливудских блокбастеров второй с половиной свежести, очень быстро перетолмачили на русский, неплохо забашляв переводчикам, — Маня вон рассказывала, — и ежевечерне бомбят русскую местную аудиторию, отбивая зрителя у кастрированных кабельных версий всяких РТР. Чего они там затеяли с криминалом?… Фуфло же какое-то наверняка. Криминал… Какие, на хрен, расследования в этой стране, на этом телевидении?… Вообще, конечно, стоило этого тезку сразу нафиг… Бурая пена с гнусным придавленным шипением заливает к черту полплиты. Ф-фак. Сдергиваю турку с конфорки (темная жаба шлепается на пол), ручку вертикально… Вонь подгоревшего кофе. Хватаю мокрую губку. Опять телефон — из комнаты. Бросаю губку. Чего это они сегодня с утра? Ну ладно, допустим, это кофе… Звонят. Упорный кто-то. М-мать, горячая, как ее ни хватай… — Да. — Денис? Привет, это Стас. Тюрин. — Привет… (Кто? Ч-черт!…) Да, привет, Стас. (Сразу ставлю кружку на первую подвернувшуюся плоскость — на стол, на какие-то распечатки.) — Как дела? (Голос такой довольно убитый…) — Более-менее. Как ты?… (Как себя вести? Он знает? — понятно, знает, чего б он звонил… Что у них было? Дьявол… Сказано же дураку: не отвечай на звонки с незнакомых номеров!…) — Нормально… С-слушай, Денис… Я слышал… Ты с Алей разговаривал незадолго перед тем… ну, как… — Да… — Денис… мы можем встретиться, поговорить? — Да, конечно. — Сегодня ты можешь? (В полтретьего — Веня, в четыре — эти орлы с тиви. Потом Ника. Ника — это Ника…) — Стас, ты знаешь, сегодня никак, правда, ты извини… Давай завтра, когда скажешь… И уже отрубившись, хлебая из кружки (обжигаясь), тупо глядя перед собой, на свалку на столе, я все еще испытываю некие смутные, неприятные эмоции… Опять неожиданность. Тюря… Стас Тюрин. Фотограф в еженедельнике “Суббота”. Неплохой фотограф, говорят. Студийный, портретист. Рекламой занимается. В том числе. Ландшафтные съемки, интерьеры — для журнала с жизнеутверждающей аббревиатурой “АД” в качестве названия (молодцы вообще, додумались: поименовали свой глянцевый ежемесячник “Архитектура и Дизайн”, сократили, посмотрели — что-то не то… вклинили между буквами маленькую “и” — и решили, что теперь совсем другое дело…). Вроде бы так они с Санькой и познакомились — на почве рекламы и “Петита”… Стаса я знаю мало. “Привет-привет” опять же. Илюхин друган. Был Санькиным парнем. Был? Понятия не имею (мое это дело?…). Что у них было в последнее время? Почему-то мне казалось, что что-то у них не складывалось… Ох, вот именно со Стасом мне сейчас только и общаться… Излагать все то же (мало мне общения с лейтенантом как-его-там)… И как он сам-то все это воспринимает? Мне скорбеть или готовиться в морду получать?… За окном жесткий мелкий — не крупа даже: соль — снег почти горизонтально летит на мотающем лысые ветки ветру, поземкой извивается по асфальтовым колдобинам. Температура опять ухнула в приличный минус, все снова замерзло, все скользкое, твердое, серое. Включая небо. Это последний день февраля. Это весна завтра. …Вообще, так (кружка при очередной постановке на неровную груду бумаги чуть не опрокидывается, содержимое чуть не заливает клавиатуру) дело не пойдет, вообще стол надобно наконец разгрести… Поверх груды — мой чертов “Палм”. “…Ну смотри, вот тебе еще. Сколько всего тебе понадобится?” Тоже еще херотень. “Е-два, е-четыре”. Смотрю на него. На блокнот. — …Ало, Олег? Привет, это Дэн, Каманин… Можешь сейчас говорить? Ага… У меня вопрос к тебе. Ты не знаешь, кто хозяин сервера inbox.lv? Да?… А телефона их сисадмина нету у тебя случайно? — …Нилс? Здравствуйте. Это вас такой Денис Каманин беспокоит… Мне ваш номер Олег дал, Семенко… Нилс, я вот о чем хотел попросить… Мне тут пришел мейл странный через ваш сервер… да, с незнакомого адреса… я запрос послал, но он не отвечает чего-то… Вы не могли бы посмотреть, за кем он зарегистрирован?… Да?… Да, я понимаю, конечно… Ага. Спасибо, разумеется… маус… по-английски — эм-оу… ага… собака… инбокс, точка, элвэ. Да. Нет-нет, я могу подождать, вполне… Да? Ага, записываю… Ну вот и все. Интернет-кафе. Папиросу — самокрутку — беру осторожно: не просыпать. Ромыч, Биука, обычных сигарет не признает, в гости тоже приходит с машинкой. Он у нас пижон, Биука: крутит как минимум из двух табаков, с добавлением трубочных притом (мелко их нарезая). В этих вот — помимо папиросного вишневого “Экселента” — “Клан” (с вискарным привкусом) и “Сан- суси” (с винным)… Вообще интернетовская анонимность — это песня отдельная (знакомая с университетского филфака на экзамене по фольклору скрестила, вполне по Фрейду, в устном ответе пожилой ханже-преподше два свойства оного фольклора: анонимность и анимизм)… Зажигалка у меня с-супер, конечно… Ну?… Ну?… В самом широком смысле анонимность — не только в плане цидулек из интернет-кафе… Все, сдохла зажигалка… Спички-то у меня остались, интересно?… На кухне?… Думал сделать для шведиков моих сюжет об “Эстонии” к этому сентябрю: как раз десять лет, как она потопла. Полез для начала в Net инфу поискать. Инфы — немерено. На десять сюжетов. Но вся — с разночтениями. Одни пишут — погибло восемьсот пятьдесят человек, другие — восемьсот семьдесят. В одном месте без вести пропал штурман, в другом — боцман. И главный прикол — в том, что степень сравнительной достоверности оценить невозможно. В принципе. Совершенно непонятно, каким данным верить больше. Потому что все — анонимные. “Сведения из Интернета”. Точка… (Чем это тут воняет?…) Знакомый политтехнолог (хорошая профессия — политтехнолог!) рассказывал: натурально, одна из их “технологий” — “создание перекрестных ссылок”. Помещаешь некую информацию, сколь угодно бредовую, в Сеть. Анонимно. Потом — в другом месте — ссылку на нее. Потом — ссылку на ссылку… (И неслабо — воняет…) И все, абсолютно вымышленный факт становится абсолютно реальным: цитируется, распространяется, размножается делением — цепная реакция силами совершенно уже посторонних, незаинтересованных людей. Концов (в смысле начал) потом не найти. Называется “информационный фантом”… Ага. Вот спички. Чиркаю спичкой. Спичка ломается. Достаю вторую. Знакомый мерзкий запах — только непривычно сильный… Очень сильный. И звук. Сла-абый… Спичка висит над коробком. Из открытой — залитой кофе — конфорки с тихим-тихим сипением фигачит газ. Чтобы зажечь горелку моего “Электролюкса”, надо прижать запальную кнопку, а другой рукой провернуть ручку. Провернуть — и вдавить. И некоторое время подержать так. Чтобы погасить горелку, ручку надо поставить вертикально. Суженным концом кверху. Тогда подача газа прекращается. А я второпях повернул — закругленным. Поставил газ на максимум. Очень аккуратно и неторопливо кладу коробок и спичку на стол — отдельно, левой коробок, правой спичку, сантиметрах в десяти друг от друга. И поворачиваю ручку правильным — острым — концом вверх. Кружится голова — то ли от газа, то ли…

Есть такой фильм “Лиля навсегда”. Снял его швед Лукас Мудиссон, что, по справедливому замечанию московского критика, по-русски следует писать как Лука Мудищев. Фильм — фуфло полное залепушное, но не в этом суть. А в том, что он культовый, у него есть фанаты, у фанатов — сайт. Кино — про русскую дивчину из Нарвы (соседней со мной), каковая девка попала в Скандинавию (недалекую от меня). В дикой, значит, предикой Эстонии ей было кисло, но в сытой Швеции — не слаще… Что сделал я. Связался с фан-клубом. Отыскал пяток девиц-парней схожей биографии. Съездил в Нарву, в Таллин, в Хельсинки, в Стокгольм. Получилась “Лиля никогда” — несколько линий судьбы на фоне постсоветского развала и европейского равнодушия, несколько историй вынужденных граждан мира, русских балтийцев, которые и ТАМ чужие, и ЗДЕСЬ уже не свои… В общем, сопли веером, слезы Ниагарой, социальное звучание налицо. А также актуальные проблемы новой Европы. Что еще надо социально озабоченному, но человечному жюри документального конкурса Берлинале? Тем паче что швед Мудищев на фесте, кажется, — давно свой человек. Тем паче что автор “документалки” — приколите! — всего-то двадцати трех лет от роду. В общем, свезло мне в прошлом феврале — почти как Шарику… Чего хочет Веня. “Идея дико простая: мы разным типа молодым-перспективным… Витьке Вилксу там, Карлу… Хламкину… тебе вот… задаем вопрос: связываете ли вы, типа, свое будущее с Латвией? Видите ли здесь возможность для профессиональной реализации? Или подумываете об отъезде?… Это ж, типа, совсем твоя тема, эмиграция молодежи, ты на ней, можно сказать, Берлин брал…” Венька Лакерник вообще-то диджеит на “Сотке”, на “Радио Пик”, но эта его передача — для “Домской площади”. “Две минуты максимум, Динь…” — Ладно, — тру переносицу. — Давай, что ли? (Придвигается серебристый брусочек цифрового диктофона.) М-м… Лично я свое будущее с Латвией связываю чем дальше, тем меньше. И именно в силу профессиональных причин. Отсутствия, так сказать, и спроса, и предложения. Предложения — хотя бы в смысле тем, жизненных поводов для фильмов или сюжетов… Страна у нас скучная. И не столько по-хорошему скучная, в смысле спокойная — сколько по-плохому, в смысле провинциальная. Я уже ощущаю, что свою тематическую жилу здесь выработал… Вот… Что до спроса, то и заказчики мои, и зрители все чаще не отсюда, а из России… или из Скандинавии. И коллеги, между прочим, конкуренты или объекты для подражания — тоже… То есть я просто не вижу особой альтернативы более или менее скорому отъезду отсюда. Причем скорее более… Такая штука еще, что… У нас тут можно работать лишь в какой-нибудь системе, в рамках чьего-то чужого большого проекта. Лечь под кого-то, словом. Но для меня, лично для меня, это не вариант. Поскольку для меня то, чем я занимаюсь, ценно как раз… ну да, авторской независимостью, творческим, сорри, индивидуализмом… Когда ты сам и только сам отвечаешь за свою идею на всех этапах. А покупают у тебя готовый продукт — и только в силу качеств самого продукта. (О, — сам собой восхищаюсь, — насобачился за годик интервью-то давать: аки по-писаному…) — В Россию отъезд? — Видишь… Засада в том, что в Россию мне совершенно не хочется. По другим причинам. Мне совершенно не нравится то, что там сейчас происходит. Откровенное, жлобское затыкание ртов. Слишком явное уподобление тому, что слишком хорошо памятно и слишком сильно воняет. Очередное обледенение. Через “я” в первой гласной… Там, по-моему, происходит точно такое же сокращение поля свободы, как здесь — сокращение поля творческой самореализации. И результат — опять же для меня — мне кажется примерно одинаковым… …Фотка под стеклом в подсвеченной нише, черно-белый панорамный триумф воли в духе Лени Риффеншталь, — оригинал. И два летчицких кортика в ножнах, обрамляющие ее, — тоже настоящие, раритетные даже, кажись. Багряные вымпелы-стяги — имперское наследие… А вот бюстики бронзовые, плоскоглазые отцы-вожди-кормчие по углам — подъебка, новодел. Сталин и Мао слушают нас… Адольф с челкой. Путин, между прочим, тоже был, но его какой-то копперфильд идущий вместе исхитрился недавно умыкнуть… Стены — в коричнево-зеленых камуфляжных разводах. Этот бункер на углу Вагнера и Глезнотаю, где я треплюсь Вене на диктофон, клуб Austrumu robeћa , своим пародийно-тоталитарным дизайном страшно, говорят, нравится новым богемным лабусам. А когда здесь идут “Три сестры” (камерная такая диковина: три модных молодых латышских актрисы поют русские песни — от романсов до “Вот пуля пролетела…”) — билеты вообще заказывают за полмесяца. Венька, кстати, вписывается в антураж на ять. Верность милитарному стилю он сохранил со времен оперативно- конвойного своего полка внутренних войск, только скорректировал под амплуа ди-джея Вениамина. Получился такой забритый в армаду рыжий еж-неформал: егерские боты, куртка-пилотка, брезентовые шаровары, очочки и в ухе серьга… Надо сказать, работы по прямой диджейской специализации — в живом эфире — у Вени ощутимо поубавилось: сейчас, кажется, и вовсе остался один “Трамвай «Желание»”, где его авторской роли ноль — там песни по звонкам слушателей ставят… А авторскую его программу — из рок-классики и альтернативы — на “Пике” прикрыли. Впрочем, на сей момент авторских программ не осталось, по-моему, ни на одной из латвийских ФМ-станций. Но даже на фоне прочих Венина передачка отличалась, скажем так, малым демократизмом. Не то чтобы рыжий был фанат исключительно “мяса”, максимально забойного тяжеляка, или там “ржавого пунка” — отнюдь. Но он пурист. Поборник чистоты жанров. Уж на что я далек в своих предпочтениях от попсы любого рода, но его пуризм сверхмерен даже для меня. Даже мою любовь к “Раммштайну” и Мэрилину Мэнсону Веня полагает противоестественной. (“Безалкогольное пиво — первый шаг к резиновой женщине!” — отрубает Веня. “Че ты гонишь? — не соглашаюсь. — Драйв — налицо. Фантазия. Провокация — и неглупая, между прочим…” — “Так вот тем хуже! — подскакивает Веня на стуле. — Тем, что они такие драйвовые! Тем незаметнее подмена! Потому что снаружи вроде все то же самое… музон — плотненький, тяжеленький… скандалов — море… Только суть — прямо противоположная. Это — ПРОЕКТЫ: и «Раммштайн» твой, и Мэнсон. Это — ПРОДУКТЫ. Изначально сварганенные под имеющийся спрос. А что спрос — на альтернативу, так результат — тем более вопиющая лажа. По определению. Да! Я знаю, что в условиях нашего долбаного потребительского мира любая альтернатива очень быстро превращается в товар. Но раньше она хотя бы появлялась: САМА — и все-таки как альтернатива. Как, извиняюсь, протест. И, между прочим, то, что «Секс Пистолз» распались через три года после создания, а Кобейн прострелил себе чайник через несколько лет мировой славы — тоже о чем-то говорит… Только теперь никто не будет ни стреляться, ни от овердозы загибаться. Потому что для нынешних так называемых «альтернативщиков» протест — не реакция организма, а бизнес. А сделав к резиновой бабе первый шаг, потом не остановишься. Твои «Раммштайны» — даже они уже продукт предыдущей эпохи. А «альтернативщиков» самых новых — ты сам-то слушать можешь?… Вот именно. Потому что это даже не резиновая женщина. Это уже мыльный пузырь…”) Но сегодня рыжий не буянит — он, естественно, тоже уже в курсе и про Санни, и про наши с ней посиделки (кто про это, интересно, еще не в курсах?…). Так что он непривычно для себя немногословен — выжидательно-предупредителен. — Я ж, — обеими руками сыплет одновременно соль и перец в “блади Мэри”, — ее видел буквально дня четыре назад, Сашку… В “Петите” был, в кабаке у них внизу встретились, поговорили… Она так вроде в хорошем настроении была… Про тебя, кстати, спрашивала… — Про меня? — Ну, типа, не знаю ли я, как у Дэна дела, чем Дэн сейчас занимается… — Веня барабанит пальцами по обоим бокам стакана, глядя на содержимое в некоем затруднении. — Н-ну… Мы тогда, если честно, — быстрый взгляд исподлобья, поверх очков (смущенный?), — тебе вообще-то все кости перемыли… — Да? — Не, ничего такого… Хм… Ты извини, Динь… — Никогда не видел, чтоб рыжий так мялся: даже нос, сукин сын, чешет. — Тут все эти дела… Ну, в общем, наверное, лучше тебе все-таки знать… Короче, обсуждение твоей персоны тогда она, Саша, начала… Я еще удивился — чего, думаю, Диня вдруг ей дался… — Ну и? — Ничего не понимаю. — Да ничего… Ну, потрепались о тебе… вполне, в итоге, в комплиментарном тоне… И все. — Ну-ну. Странно.

Направо уходил светло-серый пустой длинный коридор с шестью рядами почтовых ящиков какого-то пожарного — ярко- алого с крупными белыми цифрами — вида по правой же стене. Я зачем-то внимательно посмотрел туда, толкнул две — подряд — стеклянных двери, вышел на крыльцо “Элияс Проектса” (пятиэтажного, советской еще постройки, офисного муравейника, где сидит большая часть негосударственных наших телевизионщиков и где частенько монтируюсь я), тормознул. За время, что меня улыбчиво соблазняли блестящим телебудущим, с неба принялись садить крупные отвесные хлопья, сплошной Кристмас. Вытянув из кармана “пидорку”, я с переборной тщательностью раскатал ее по самые мочки, не в силах решить: считать ли мне себя оскорбленным произошедшим в последние полтора часа. Самое ведь забавное (самое оскорбительное!) — что никому из трех обрабатывавших меня милых, симпатичных, азартных ребят и в голову-то не могло прийти: предлагая мне все это, они дают понять, что держат меня за полное стопроцентное говно. По меньшей мере — за человека, для которого не существует понятия профессиональной чести. Который счастливо выиграл в некую ремесленную лоторею, и теперь ему стоит поторопиться повыгоднее и поперспективнее вложить нежданно обретенные бонусы. А они — они с некоторой (простительной) покровительственностью и не без искренней даже радости готовы предложить наиболее выгодный и перспективный, карьерно многообещающий вариант. Не рискованная какая-нибудь частная лавочка, не попсня какая-нибудь, телеигра или риэлити-шоу, — нет: долгосрочный государственный проект. Имиджевая, блядь, пиар-акция серьезного, блядь, — внутренних дел! — министерства. Cамая нестираемая — куда там “ливайсу”! — джинса: джинса бюджетная. (Интересно: сохранился бы их азарт в полной мере, узнай они, что совсем недавно я подписывал показания, каждую страницу в отдельности, мазал подушечки пальцев черной жирной тушью и ссал в баночку?) …Езус базница… Места почти родные — с тех еще ностальгических времен, когда непосредственно за углом мы с пацанами затаривались у цыган шалой (о каковой шмали воспоминания у меня остались самые превосходные — косяки добрые ромалэ торговали здоровые, с забористым содержимым, да еще и с маковыми головьями. И всего по лату штука…). Вон — в окна двухэтажной халупы, наискось от стоящей посреди площади уродливой церкви, вставили стеклопакеты (причем почему-то — только в два угловых окна первого этажа): бредовое вышло зрелище. Нет, лет эдак пять назад все было органично: из этих самых окон (с нормальными гнилыми черными рамами) особи специфически невнятного вида передавали разнокалиберные банки с ядовито-желтым содержимым из рук в руки нетерпеливо мнущимся снаружи бухарикам — таким, каких я не видел больше нигде и никогда. Таких стадий физического распада. Смрадности, гнойности и язвенности. Что-то из Средних веков. Брейгель, переходящий в Босха. После приятия, не отходя от кассы, продукта внутрь, клиенты часто тут же и валялись — по всей площади, в художественном беспорядке, в продуктах собственного метаболизма. Москачка рядом, чего вы хотите?… Затея у этих ребят с “трешки”, значится, такая: совместно с МВД раз или два в неделю давать — на русском и на титульном — часовые (52 минуты плюс 8 рекламы) постановки по мотивам успешных расследований. С имитацией репортажных съемок. С кусочками — цензурированными, естественно, — съемок реальных, ментовских. С инсценировкой задержаний и допросов. И с подспудной, но отчетливой моралью: вот как их служба опасна и трудна, и как они, невзирая на то, с честью несут ее, неуклонно повышая свой профессионализм… Я, конечно, отреагировал с ориентальной (“нет” не говорить!) вежливостью: ваше предложение, безусловно, чрезвычайно лестно и выгодно… и мне всерьез жаль, что я — увы! — вряд ли смогу его принять… другой проект, да-да, как раз сейчас в стадии реализации… обязательства перед спонсором (вранье булгаковское: с первого до последнего слова)… Нет, само собой, я все равно подумаю, я сверюсь, и сопоставлю, и сопрягу, и непременно вам позвоню… Хотя, по совести говоря, следовало встать, цельнометаллическим голосом процедить, что саму мысль о возможности подобных предложений мне полагаю глубоко унизительной… и уж если не оставить за визави выбор оружия, то как минимум хлопнуть дверью так, чтоб вылетело тонированное стекло. Но ведь сделай я такое — и именно в этом главная жуть! — они бы не столько обиделись, сколько бы изумились: искренне и беспримесно. Они бы совершенно НЕ ПОНЯЛИ, в чем причины моей реакции, чего я дергаюсь и чем оскорбляюсь. Потому что давно и единодушно принято, что бляди — все… точнее, что никакого блядства просто нет (поскольку нету альтернативы), а — вообще непредставимо никакое иное поведение. И что ничего другого не существует вовсе, а просто блядство бывает удачным и неудачным. …И вот так шагал я, рождественским снегом посыпаемый, под “сталинской” псевдовысоткой Академии наук, через рынок, мимо барахолки, сквозь опустевшие продуктовые ряды, на трамвайное кольцо, плюясь про себя и матерясь, начинал потихоньку прикидывать, как сейчас буду рассказывать обо всем об этом своей лучшей половине… и вдруг поймал себя на мысли, что — никак не буду. Совсем. Потому что, как не понял бы моих эмоций, прояви я их четверть часа назад, мой почти тезка Дайнис, так — ну да — не поймет их и Ника…Может, я и впрямь перебарщиваю?

4

— Отпечатки пальцев взяли… Так что можешь поздравить: теперь мои “пальчики” есть в ментовке. Как-то даже самомнение повышается… — Как они сейчас берут? Как в американском посольстве? Сканируют? — Ага. Сканируют. Черной писчей тушью. Американское посольство — оно, понимаешь, на то и американское… — А анализ-то мочи зачем? — Тест на наркотики. Он меня, этот лейтенант, специально спрашивал: типа, траву курили? Че-то они там, видимо, нашли — пепел, может, от косяка… — Она что — пыхала? — Да бог ее знает… В какой-то момент я несколько теряю мыслительную нить — глядя, как она крутит ручки конфорок. Чертовы ручки чертовых конфорок моего чертова “Электролюкса”… Движения быстрые, бездумные, безошибочные. Есть что-то захватывающее в сочетании хозяйской уверенности, жесткой технологичности ее жестов и почти детской мягкости делающих эти жесты рук (вот так же я люблю тайком наблюдать, как она свою “реношку” водит). У нее красивые руки, маленькие, но вовсе не детские на самом деле, без детской короткопалой пухлости: наоборот, пальцы у нее длинные, аристократические — просто такая ассоциация из-за того, что ногти она стрижет очень коротко и лаком почти никогда не пользуется: работа, знаете ли. Она ведь у меня, можно сказать, рабочий человек. Тяжелая это работа, тур-менеджер, физическая… Но ведь ей и правда приходится не так редко подвизаться рабочим сцены: если не колонки своим уродам гастрольным таскать, то провода подключать, помогать крепить софиты и расставлять пиротехнику, двигать (иногда это проще, чем объяснить рабочим натуральным, чего от них хочешь) декорации… Она знает, что у нее красивые руки, руками своими она гордится. Она стесняется своих ног. Это чисто женский заплет, то, чего мне не постичь никогда: у нее длинные стройные ноги, но короткую юбку она не наденет ни в жисть. Ей кажется, что у нее неизящные щиколотки… — Слушай, Дэн, я все равно не понимаю… Почему они думают, что кто-то ее убил? — У нее кровоподтек был на лице. И синяки на запястьях. — А как это можно определить — ну… после того, как человек с восьмого этажа упал? — С седьмого… Не, ну это все запросто определяется: в мертвом же теле кровообращения нет… Андрюха вон на своем юрфаке учился, у него на третьем, что ли, курсе предмет был — судебная медицина, так он прикалывался все, меня просвещал. Знаешь, допустим, что такое жировоск? — Что? — Жировоск. Это если труп в воде долго полежит… — Шат ап. Я вскрываю бутылку чилийского каберне. Таково традиционное распределение наших ролей: с меня всегда алкоголь (как с признанного знатока теории и виртуоза практики), с нее всегда закусь. Для нее это практически жест бескорыстия: сама она, как всякая трепещущая над фигурою девица, плотскую пищу потребляет в количествах почти условных; я же, существо варварское, испокон исповедовал принцип, сформулированный в незапамятные времена неким карикатуристом, перефразировавшим знаменитый рекламный слоган (насчет того, что еда, мол, это наслаждение — наслаждение вкусом) и подписавшим картинку с двумя маленькими троглодитами на гигантской туше мамонта: “Еда — это наслаждение. Наслаждение количеством!” — Открой пока, плиз… — Она вручает мне круглую жестянку “тунца в собственном соку кусочками”. …Хотя насчет вкуса мне грех вякать — готовит она у меня здорово, без дураков. Правда, редко — в силу не столько лени (хотя, чего уж там — не без этого), сколько занятости: в отличие от меня, вольного художника дефис раздолбая, она, правда же, гробит на работу тучу времени. К тому же, подозреваю, кулинарный репертуар у нее небогатый: но уж что она умеет стряпать, то умеет. Вообще кухню она, как деловая девушка и натура независимая, от идеала немецкой фрау (кирхен-киндер- кюхе) далекая предельно, не очень привечает — но, не будучи феминисткой (и феминисток презирая), полагает, что женскую работу женщина уметь делать обязана… Я выставляю два бокала: тюльпаны-переростки на тонких ножках, специально приобретенные, когда оформился наш ритуал совместных обедов (на деле, как правило, ужинов и иногда завтраков). Она приподнимает запотевшую до полной непрозрачности стеклянную крышку глубокой сковороды, освобождая клуб влажного духовитого пара, присматривается, откладывает крышку и решительно опрокидывает в сковородку “тунца кусочками”. Мешает деревянной лопаточкой. Снова водружает крышку. Сразу же вставляет рисовую лапшу (сноп почти прозрачных проволочек, менее всего напоминающих еду) в ковш с кипящей водой, чуть медлит, выливает в дуршлаг. Сплескивает утерявшую прозрачность лапшу холодной водой из чайника. Перегружает в большую тарелку. — Все, сейчас будет… Я распределяю винил по бокалам. Она вываливает овощи с рыбой на лапшу, присыпает смесью мелко порубленной зелени с сыром и быстро раскладывает поверх розовых, не сваренных, а, скорей, ошпаренных креветок. — Ну что, выдать тебе палочки? Она периодически пытается приохотить меня к азиатским приборам, с которыми сама управляется наиловчайше. Непродвинутому мне, однако, борьба с палочками лишь мешает получать кайф от еды. (Оттого и при любви к всяческим сушам не люблю я всяческие “Планеты суши”, где просить вилку глупо, а корячиться с этими деревяшками стыдно.) — Да хрен с ними. Пахнет пряностями и тунцом. Славно пахнет. Плотно и остро. Она знает мое пристрастие к такого рода смесям — овощемясомакароннорисовым, каким угодно, а если с участием морских гадов, так вообще супер. Прошлым летом я возил ее в Питер, неделю мы прожили в гостинице с размашистым наименованием “Эспланада”. Гостиница была не гостиницей, а несколькими однокомнатными квартирками на разных этажах старого большого дома на углу Лиговского и Обводного, так что в нашем распоряжении оказалась крохотная кухонька с минимальным необходимым набором утвари. Жалея времени на полноценную готовку, она по-быстрому сочиняла горячие смеси из консервов, рыбных и овощных, иногда прибавляя восточной пикантности (через дорогу был маленький рынок, где корейцы торговали с лотка маринованными мидиями, осьминогами, фаршированными кальмарами, жгучей морковной стружкой и еще какими-то неведомыми мне побегами, шляпками, листьями и стручками). Прошлявшись весь день по городу, мы заваливались на свой шестой этаж уже поздно вечером, и, натрескавшись, еще до четырех-пяти утра тянули терпкую массандровскую “Алушту” под шорох пробивающейся из моего кассетного диктофона, как из удаленной галактики, ее непостижимой “этники”, под приглядом неизбывно питерского двора-колодца с бельем на осыпающихся балконах и долькой ночи блед меж жестяной крышей и рамой окна. — Ну, и что теперь будет? — Ничего, — отмахиваюсь с несколько гипертрофированным пренебрежением. В ее присутствии я вообще становлюсь бульшим пофигистом, чем есть на самом деле. — Против меня-то у них ничего нет… — Ты уверен, что у тебя не будет проблем? — Проблемы, — глубокомысленно хмыкаю, — будут всегда. Не с этой стороны, так с другой. Только давай переживать неприятности по мере их поступления. Она качает головой: — Ну, а ты сам-то что думаешь? Что, она правда могла — не сама?… — Да откуда ж я знаю?… Но когда я от нее уходил, мне точно ничего подобного в голову прийти… Знаешь, Ник, ну ее, эту тему, а? Ну ее. Не хочу сейчас об этом думать. Тем более не хочу сейчас, что подозреваю — сильно подозреваю, — мне еще придется думать об этом позже. Потому что, подозреваю, не такая это чепуха, как я пытаюсь перед ней изобразить. Потому что история и впрямь жутковатая и темная совершенно, и менты ведут себя странновато (что я, не знаю, блин, нашу полицию — плюнули бы они на всякие там кровоподтеки, констатировали бы суицид, на хрена им париться… что я, не помню, как это было с Якушевым?)… и еще малява из интернет-кафе… шахматная… К черту. Беру вино, подмигиваю ей. Она чокается со мной, чуть улыбаясь этой своей — одними почти глазами — виновато-извиняющейся улыбкой, от которой у меня уже второй год каждый раз исправно немеет где-то в средостении. …Мне нравится — ну да, ну да — держать самого себя за персонажа нестандартного. Каковую нестандартность, или видимость ее, я давно и вроде бы последовательно культивирую. Тем более показательно, что те — самые, возможно, важные — вещи, что выстраиванию все равно противятся и все равно получаются сами собой, выходят у меня стандартными вполне… Что может быть стандартнее знакомства со своей будущей девушкой на свадьбе приятеля?… Свадьба Юрки Куликова обставлена была максимально дурацким образом, каким только может быть обставлено это дурацкое мероприятие. Для гостей (числом под сотню) сняли пустующий в выходные детский садик на Засе, типовое уныло- приземистое серокирпичное здание с прилагающейся игровой площадкой (скамейка под грибком, процарапанная пластмассовая горка, песочница, скрипучая облупившаяся карусель). Длинный стол буквой “Г”, народу полно, локти не раздвинуть, салатницы с крабовым и оливье налезают на утятницы с бройлером-гриль, водка “Курланд”, виски “Бэллантайнс”, вермут и красно-белая “Монастырская изба”, в одном конце стола — компания молодых мажоров (друзья и подруги невесты), в другом — компания молодых актеров (приятели жениха, подвизавшегося, и небезуспешно, в молодежной студии при Русской драме до того, как перековаться в газетчики) с примкнувшим мною, краснолицый крепыш-подполковник в отставке, после шестой примерно рюмки “курляндской” не по уставу расстегнувший воротничок и принявшийся с привлечением столовых приборов громогласно разъяснять диспозицию коронного боя в одной из арабо-израильских войн (крепыш служил у египтян советником): “Вот отсюда, не, ты смотри внимательно, отсюда их танки шли, “Меркавы”, ясно?… (солонка перемещается, сминая скатерть) а вот тут, за горкой, я ПТУРСы (очередная стопочка, снова полная) и поставил, понимаешь?… Одним залпом (залпом опрокидывается “Курланд”) накрыли, одним!…” На стратегической позиции, за короткой перекладиной “Г”, засел наемный тамада: по блату приглашенный Юркой из Драмы выходящий в тираж актер основного состава, похожий на Ильича, каким его рисовали в детских советских книжках, — простоватого и прищуренного. Ильич упорно пытался привлечь нашу молодежную фракцию то к конкурсам, то к игре в фанты, мы вяло отбивались, а потом, в перерыве, доходчиво объяснили ему, что пускай он не трогает нас, мы — его, всем лучше будет. На удивление, он сразу все понял и после этого даже проникся к нам симпатией: по сей день, встречая меня в переулках Старушки, здоровается с артистическим, но искренним энтузиазмом. Из общего чавканья, бульканья и галдежа мы приспособились сбегать на перекур под грибок на игровой площадке. Наши перекуры, по мере возрастания градуса ихнего веселья, все учащались и удлиннялись, из серых кочек песочницы торчало все больше разномастных бычков, девушка из числа подруг невесты стрельнула у меня сигарету, я обнаружил, что как раз добил последнюю “элэмину”, и стряс с жениха сразу две — знакомой мне только вприглядку и очень дорогой марки Sobranije. Несмотря на дороговизну, “Собрание” оказалось пресной дрянью, на чем мы с девушкой — Верой, Вероникой — вполне сошлись. Довольно высокая, темноволосая, коротко стриженая, она необычно курила: в ладонь… За кончик фильтра я беру прикуренную сигарету из ее подсвеченной огоньком ладони. Она вынимает свою изо рта — дым, замерев на секунду бледно-жемчужным узором в сиреневом свете заоконного фонаря, без остатка пропадает в комнатных сумерках. — Ну и как тебе Шнур? — Я ставлю пепельницу на одеяло. — А ты знаешь, на удивление милый дядька! Вполне интеллигентный на самом деле. Даже до странности. Ты в курсе, например, что он в духовной семинарии учился когда-то? — Че, серьезно? Под сдавленное моторно-покрышечное бормотание на потолок косо выползает отсвет фар. Далеко-далеко приоткрывается и захлопывается заполошное техно. — Ну. А на прессухе в Депилсе между делом какого-то древнего то ли грека, то ли римлянина помянул… Не то Плутарха, не то Геродота… Причем, кажется, даже не выпендривался. Шнурова, личного врага московского мэра Лужкова, она целую неделю возила по клубам двух третей Прибалтики (в Эстонию его опять не пустили). Она работает не в собственно гастрольном шоу-бизе — в фирме, отвечающей за техническую часть: сцена, звукотехника, свет, пироэффекты. — Что там за история была с НБП? — Да бред. Свихнулось наше гэбье на нацболах… Представляешь, пришлось ему объясниловку надиктовать, что он никогда в Национал-большевистской партии не состоял. Дата, подпись. Специально для Полиции безопасности. — А что, его иначе в Латвию бы не пустили? — А до последнего момента ясности и не было никакой. У нас все на ушах стояли, думали уже, все сорвется… Вообще признаюсь в страшном: я не очень люблю слушать, как она рассказывает про свою работу. При том что она любит про нее рассказывать, что ей нравится ее работа, при том что сплошь и рядом ее истории про российских (и не только — но в основном российских) звезд презабавны, а то и не по-доброму поучительны… Я не знаю, почему, несмотря на все это, иногда от ее рассказов веет на меня смертной чугунной тоской. Я знаю, что, наверное, неправ, что нельзя циклиться исключительно на себе и собственных интересах: профессиональных и личных. Я, конечно, никогда не подам при ней вида… Но — ничего не могу с собой поделать… В порыве тайного раскаяния нахожу под одеялом ее левую руку, маленькую мягкую руку с коротко остриженными ногтями, принимаюсь подушечкой пальца пересчитывать костяшки и впадинки между ними. Я не смотрю на нее, но знаю, что она сейчас косится на меня и, надеюсь, чуть улыбается этой своей — одними почти глазами — улыбкой. В аморфных, из приблизительных силуэтов наскоро составленных потемках живут угольки, домашняя моя звездная система, три индикатора power разного цвета и яркости: большой зеленый — телевизора, маленький красный — видака и совсем жалкий оранжевый — невыключенного монитора при отрубленном процессоре. За кварталы, километры, государственные границы отсюда заходится потерянная сирена. — А я с забавным парнем сегодня познакомилась, — чуть провоцирующе говорит она. — Парнем? — покорно поддаюсь на провокацию. — Ага. В “Кугитисе”. — Ну-ка, ну-ка… — Не, ну зашли мы с Нинкой, как обычно, перекусить. Он подсел, начал с ходу клеиться. Откровенно, но, скажу тебе, умело. Более того, артистически. Даже и не пошлешь… — Все интереснее и интереснее, — придерживая пепелку, чтоб не перевернуть, поворачиваюсь к ней. — И чем же он был забавен? — Заливал классно. Не, правда, заслушаешься. И вообще… — косится на меня, — такой мачо. Арийский красавец. Блондин. При этом, приколи, грузин. — Чего? — Ну. Причем, по-моему, он не врал. Или если врал, то талантливо. Про грузино-абхазскую войну рассказывал. Я сразу тебя вспомнила… — Значит, все-таки вспомнила… Глядя в потолок, ухмыляется: — Точнее, даже раньше вспомнила. Куртка у него была, как у тебя. Экстремальная… А зовут, знаешь, как? Коба. Нинка думала, что это кличка, так он почти обиделся. Это у Сталина, говорит, кличка, а у меня — имя. — Он сказал, его так зовут? — Да… А что? — Да нет, — медленно отваливаюсь на спину, — ничего… Как он выглядел? — А чего это ты так заволновался?… Хорошо выглядел. Лет, наверное, под тридцать, такой крупненький. Высокий, бицепсы, полный порядок. И я говорю, блондин. Нибелунг такой… — Чего — и номерок оставил? — Извини, Дэн… Вот тут мы с Нинкой стормозили. Ты не обижайся. Сами простить себе не можем…

— Бошо, шэни дэда ватире, гижи хар?… Дацхнарди, мамадзагло! По уху прилетает чувствительно: маскировочная сеть, наброшенная на двор (бумажная, ничуть вчерашней грозой не размоченная трава, мясистые мандариновые и магнолиевые листья, щербатые плитки дорожки, радужный султанчик из вечно сифонящего крана, старенький седой Чапа на подстилке) протекающим сквозь резные акации солнцем, выцветает на секунду, становясь из желто-зеленой бело-серой. — У-уймись, брюсли хренов! На сей раз он ограничивается щелбаном и выставленной раскрытой ладонью; я азартно молочу по ней, имитируя только что зацененное: завораживающе-смертоносное, красочно-неуловимое. Я посмотрел свой первый кунфуюшник с Брюсом: “Яростный кулак”. Недруги из японской школы “Бусидо” ложатся веером, злой русский чемпион Максим Петрофф скалит квадратные зубы под уланскими усами. Это вообще мой первый видИк — и первый видАк тоже: нехилый черный ящик с золотыми буковками Philips на фасаде… По-брюсовски подвываю диким котом и пытаюсь подпрыгнуть, выбрасывая ногу. Шлепаюсь на задницу. Почему-то нытьем отзывается залепленная пластырем коленка — ссадил вчера, ныряя с осклизлого, заплесневело-бородавчатого, как порченый колбасный батон, волнолома. — Ну чего, все? Челидзе. Это его — их — фамилия. Не наше “ч” — другое: с взрывным горским цоканьем. Есть у них такие “ч”, “ц”, “х” — выстреливаемые с прижатого к верхнему небу, зубам, нижнему небу напряженного языка. Приезжим, демонстрируя неприступность грузинской фонетики, предлагают обычно повторить фразу “лягушка квакает в пруду” — “бахахи цхалщи хихинебс”, со всеми положенными щелчками и гортанностями. Приезжие ломаются и впечатляются. Я ловлю лягушку без труда. Говорят, у меня даже бойкий лечхумский (у Челидзе позаимствованный) акцент. Это льготная подпитка для чувства собственного превосходства: на местных можно смотреть свысока, с позиции цивильного северного пришельца, на безъязыких приезжих, усеивающих потными тушками галечный пляж, поглядывать с презрением аборигена. Но это позже. Пока меня такие материи не колышут. Мне девять лет. Я захвачен Брюсом Ли. — Коба, а где он с тигром дерется, у тебя тоже кино есть? — С тигром — это не он, — опровергает авторитетно. — Это Брюслай. Сын его, понял? Он длинный для своих четырнадцати, Коба, кадыкастый, тощий, но жилистый (очень сильный: десяток метров от калитки до дома на руках — не проблема), всегда прямой и чуть откинутый назад — осанка жокея на выездке. В нем уже есть небрежный и необидно-высокомерный аристократизм, отличающий породистых кавказцев. Он уже любит цветастые гавайки с косым раскидистым воротом. Он уже ходит на дискотеки и нравится девочкам — но это меня тоже пока не волнует. — Коба, мы купаться пойдем? — Обед сейчас будет. Вечером пойдем. — А ты маску мне дашь? Ну пожалста…

…Наши деды воевали вместе — рубились с мессерами еще на «ишаках», потом на «ЯКах»… Антон закончил войну майором и женился на моей бабушке. Рубена сбили в сорок третьем. Он попал в лагерь — маленький, на баварском юге фатерлянда, — полгода лудил солдатские миски, потом бежал: через подкоп вылезли сорок семь человек, сорока двух переловили и расстреляли. Рубен пробрался через Австрию в Италию, прибился там к партизанам, стал — отменные глазомер с реакцией — пулеметчиком, потом — уже во Франции — воевал вместе с маки… Первую несоветскую медаль вручал ему — в общем строю наградников — лично де Голль. В сорок пятом французы и итальянцы дали Рубену по ордену. В сорок шестом он вернулся в Союз. Посадили сразу. Выпустили через год: какого-то чина из гэбухи удалось результативно подмазать… Дед Антон встретил деда Рубена в семьдесят седьмом; точнее, это Рубен его встретил — нашел. Когда родился я, Каманины с Челидзе уже дружили семьями — и сызмальства меня с Андрюхой каждое лето сажали на рейсовую “тушку”, сорок пять руб. билет, а дядя Анзор, сын Рубена, большой человек, тучный и удивительно подвижный начальник стройтреста, подбирал нас в копошении адлерского аэропорта и на дребезжащей черной “двадцатьчетверке” (шоферов всегда почему-то звали Вовик или Владик) вез через еще не пограничную речку Псоу в Гагры. Слева от шоссе дыбился горный задник, справа бликовала темно-синяя акватория, на въезде в город трещала пергаментными лопастями шеренга волосатых пальм, за ними ныряла в зелень розовая сталинско-курортная колоннада знаменитого гагринского парка (беседки, зеленые бамбуковые удочки, прорежающие их коленчатую густоту прудики с воткнутыми в ил розовыми — в тон колоннаде — флажками фламинго), за ней отползал к пляжу похожий на дешевенький мафон кинотеатр, дальше — крутой разворот возле пропыленного двухэтажного универмага — переполошенно кудахчут протянутые вдоль улочки клети- курятники, — и калитка Старого Дома. Два с половиной месяца влажно обжаривающего солнца, щекочущей кожу морской соли, упрямой пляжной гальки, маслянисто-манящего чебуречного духа по дороге к морю и ленивой картежной перебранки над ухом… Я не уверен, что Коба успел так уж сильно на меня повлиять: да, я, в сущности, держал его за брата, старшего, практически равноправного с Андрюхой (который в мои сознательные годы в Гагры летал уже ненадолго, на пару недель от силы — уже начались его спортлагеря, его сборы и чемпионаты), — но дело ограничивалось все-таки летними, каникулярными, месяцами, и Коба все-таки был меня сильно старше, и у него были свои друзья, у него были девочки, и девушки, и девицы, а я, зеленый вполне, оказывался частенько попросту обузой для их плейбойской компашки… И все-таки чем-то очень важным он цепанул меня тогда, Коба, — наверное, этой вот всегдашней благожелательной готовностью к активному, реактивному совместному веселью — и одновременно спокойным, сдержанно-сдерживающим ощущением личностной дистанции, которую — без его позволения — не стоит пытаться преодолеть. По крайней мере, когда я, годы спустя, в книжке Акунина встретил рассуждения про ЧСД — Чувство Собственного Достоинства, — именно Коба вспомнился мне с ходу. И еще эти дни, недели, месяцы: тугоплавкие кванты райского субтропического времени. Это тотальное ощущение безмятежности. Это обволакивающее, сразу у берега уже глубокое море, после которого я хренову тучу лет приучал себя к зябкому мелкому Рижскому заливу (не приучил). Эта, отбивающая вообще всякий чувственный отклик на плоский балтийский (среднерусский тож) пейзаж, гамма панорам, рельефов, цветов и запахов (она вернулась ко мне, лишь когда я уже по собственному почину добрался до Италии с Испанией). Все кончилось в девяносто втором. Оказывается, случается дистанция в несколько лет не только между фактом и его аналитической оценкой, но и между событием и чрезвычайно гулким этого события эмоциональным эхом. Тогда — тогда я, в общем, ничего не испытывал. Даже когда курортная жизнь вдруг пересохла в четыре-пять дней — пляжи вымерли, кафе и магазины закрылись, исчезли с уличного угла армянин Ашот и его лоток с раскаленным песком, в котором доходил до склеивающей челюсти сладостной густоты кофе по-турецки. Даже когда на свободную галечную полосу стали громогласными прайдами выбредать чернявые ребята в хаки — хаки они скидывали, АКМы с рожками, “афганским” манером по два примотанными изолентой (меньше тратить времени на перезарядку), кидали поверх и шли купаться в обезлюдевшем море. Даже когда по улице мимо меня проехал грузовик с ранеными — кто-то, монотонно воющий, не различался в плотной угрюмой гурьбе, зато молчащего и лежащего видно было прекрасно: он лежал на дощатом дне ЗИЛовского кузова, и ноги у него заканчивались чуть выше колен сизо-багровыми султанами неумело намотанных бинтов… Все равно это было как-то мимо меня. По касательной. Только года три-четыре спустя меня догнал жутковатый гипнотизм, черная ворожба происходившего: когда на твоих глазах из ничего, абсолютно ниоткуда стремительно завязывается, набухает и лопается огромный гнойник войны… (…Тетя Нунука кричит на Кобу. Челюсть у Кобы выпячена, темный неровный ежик топорщится. Он тоже в хаки. Тоже с АКМом. Тетя Нунука кричит на него, но смотрит почему-то на дядю Анзора. И Коба смотрит на дядю Анзора. А дядя Анзор не смотрит на них. Он смотрит в сторону и молчит. Вечер темнеет, уплотняется — электричество уже отрубили. Пробные запилы цикад. Мне тринадцать.) Недобрая ирония совпадений: Новый Дом Челидзе доделали как раз к лету девяносто второго. Хотя границу между личным и государственным у начальника грузинского стройтреста не взялся бы указывать и ОБХСС — тамошний, во всяком случае, не брался.) Но вот как-то все тянулось годами, тянулось… Новый Дом располагался выше — уже не на прибрежной ленте, на взмывающем склоне: ершики кипарисов на уровне балкона, синее полотно бухты внизу… Одна комната была отведена под книги: вся “Библиотека приключений”, вся “Библиотека фантастики”, — из них я не вылезал… А в “Библиотеку всемирной литературы” (тоже — всю) залезть уже не успел. (…Ты знаешь, почти изумленно говорит отец, положив телефонную трубку, Анзор сказал, что жальче всего ему почему-то бочонка пива датского, пятилитрового. Какой бочонок, не понимает мать. В подвале стоял, подаю я голос. Они его все хотели открыть и так и не успели.) Меня дядя Анзор отвез в Адлер и впихнул в поезд (самолетных билетов не было: драпали последние туристы и первые беженцы). Через две недели штурмовали Гагры. За день до штурма Анзор успел вывезти в Тбилиси семью… “…Привет. Цивилизация все же проникла и в Абхазию. По крайней мере, в Сухуми есть Интернет и даже продуктовые магазины, работающие до 21.00. А в твоих любимых Гаграх сейчас отвратительно. Все гнилое и развалившееся, на пляже — скотобойня. Тазики с кишками и бычьи головы, воткнутые между прутьями забора. И мрачные мужики с ножами… Да, и, кажется, единственное, что действительно