Рассказы
ГОНИК Рассказы
ПОГРУЖЕНИЕ ВОСЕМЬ ШАГОВ ПО ПРЯМОЙ ИСПОВЕДЬ ПАТРИОТА КРАЙ СВЕТА ПЕСНЯ ПЕВЦА ЗА СЦЕНОЙ СВЕТ НА ИСХОДЕ ДНЯ СЕЗОННАЯ ЛЮБОВЬ
ПОГРУЖЕНИЕ
Женщина проворно выскочила из такси, захлопнула дверь и, стуча каблуками, резво пробежала по асфальту — словно из пулемета прострочила: звонкая очередь изрешетила сухую морозную тишину. Машина продолжала стоять, точно шофер раздумывал, минуту спустя сонливо, нехотя как-то открылась другая дверь, и, как куль, как туго набитый мешок, на снег выпал капитан первого ранга. Такси решительно тронулось с места и, набрав скорость, укатило второпях без всякой надежды на возвращение. Капитан полежал, как бы собираясь с мыслями, поднялся с трудом и медленно, задумчиво побрел, шатаясь, вслед за упорхнувшей подругой. Он был похож на идущего в гору альпиниста, который испытывает кислородное голодание: тяжело дышал, часто останавливался и отдыхал, наклонив голову, будто осмысливал пройденный путь, потом вновь продолжал восхождение. Было Крещенье, трескучий мороз. Уже почти полгода я практиковал в той местности врачом. Это был закрытый военный санаторий, куда после института меня определили подневольно на три года; едва я приехал, с меня тотчас взяли клятву, вернее, я дал обет блюсти тайну, скрепил обещанье подписью. Много лет я верно хранил тайну, стерег исправно до той поры, пока страна, которой я присягал, не пошла прахом. И теперь я свободен — свободен! — теперь я волен в своих поступках и словах. А потому — вот вам все без утайки, как на духу, — военная тайна, большой секрет. Санаторий располагался в древнем монастыре на вершине холма, который огибала холодная чистая речка Разводня, впадающая в Москву-реку. О любую пору монастырь выглядел привлекательно: летом — среди густой зелени, зимой — на заснеженных холмах… Монастырь был похож на картинку из детской книжки: высокие стены, терема, крутые кровли, башни с бойницами, толчея шпилей и куполов, поднимающихся над деревьями, среди которых преобладали могучие старые вязы и раскидистые корявые липы; в пору цветения душистый медовый запах пропитывал все вокруг, умиротворяя пчел и людей. Благословен липовый цвет, дарующий нам покой! Поначалу приезд капитана не сулил никому особых хлопот — ни НАТО, ни Варшавскому пакту. По правде сказать, кроме дежурного персонала капитана никто не заметил: в приемном отделении он предъявил путевку, оформил документы и по распорядку дня отправился в столовую, где получил причитающийся ему завтрак. В назначенное время он пришел ко мне, своему лечащему врачу, и доложил по форме, стоя у порога, о том, что прибыл в очередной отпуск для прохождения курса лечения. Честно говоря, нужды в лечении не было, но — положено, положено, положено! — по заведенному свыше порядку, которому мы оба безропотно подчинялись, он и я. Раз и навсегда летному и подводному составам было определено лечиться каждый год в санатории, приказы, как водится, не обсуждают, в этом и состоит высший смысл субординации. И потому у капитана не было выбора: хочешь-не хочешь — лечись! Когда я увидел его черную флотскую форму и обветренное лицо, в кабинете вдруг отчетливо запахло морем, пол качнулся, как палуба, и меня потянуло внезапно куда-то — прочь от надоевшей сухопутной жизни. Круглый год окрестности Звенигорода одаряют человека немыслимой красотой. Тихая Москва-река кружит неспешно среди лугов и лесов, в воде отражается местное небо и обрывистые прибрежные холмы, на которых растут высокие корабельные сосны; когда задувает ветер, сосны гибко раскачиваются, исходят скрипом и стонами, и шум ветра катится по вершинам, словно гул поезда, бегущего вдаль. В санаторий капитан ехал за тридевять земель: из военного городка на Кольском полуострове. Кто бывал, тот знает, что такое гарнизонная жизнь на севере. Куда ни глянь, повсюду голые мрачные сопки, унылые одинаковые дома, раскиданные по склонам на каменистых пустырях. Изо дня в день дует сильный порывистый ветер, к морю сбегают безлюдные ухабистые улочки, плотная лежалая темень тяжким гнетом давит городок с осени до весны. Снег и ночь, однако, скрывают истинную причину одичания. На исходе полярной ночи, едва во мгле проклюнется солнце и забрезжит за сопками свет, откроется несусветная грязь, горы хлама, разбитые дороги, пятна сырости и потеки на стенах, угольный шлак и копоть котельных, лужи мазута, свалки на задворках, скопления металлических бочек, тошнотворные помойки — на свету становится явной мерзость запустения, и повсюду, куда падает взгляд, сквозит внятная обреченность. Отметим, что в стороне, а тем более поодаль от людей и жилищ, север производит сильное впечатление: полярная тундра, береговые утесы, море — дикая красота, величие, гордый вид, но чем ближе к местам обитания, тем отчетливей тлен и вырождение. В северных гарнизонах смертная тоска, как ржавчина, точит сердце, редкий человек не впадет в уныние за долгую полярную ночь. И понятно, что означает для обитателя гарнизона отпуск и путешествие в южном направлении. От Москвы до Звенигорода электричка идет час с лишним, санаторий подавал к станции автобус. С высокого гребня шоссе перед приезжими распахивалась неоглядная ширь — излуки Москва-реки, теснящиеся вдали крыши посадов, за ними выстилающий распадки лес, и уже совсем далеко, на излете взгляда, небо прокалывали монастырские башни, шпили и купола. Капитан приехал с первым автобусом, черная морская шинель резко выделялась в белом заснеженном пространстве. Солнце затапливало снег, ярко сверкали золотые погоны и начищенные медные пуговицы, капитан, улыбчиво щурясь, медленно шел по скрипучему насту с кожаным чемоданом в руке. Капитана можно было понять. После северных сумерек солнце слепило глаза, горело в схваченных морозом стеклах, сияло на крестах и куполах, светились заиндевелые деревья и крепостные стены, повсюду царила ослепительная белизна. В стороне за деревьями проносились лыжники: невесомо и плавно, точно во сне, скользили бесшумно, вскидываясь легко, словно хотели взмыть вверх, и выгибая пружинисто спину, каждым шагом бросали себя в полет. Приезжих охватывало ощущение чистоты, уюта, общего лада и гармонии, а ближайшее будущее сулило безмятежные дни, новые знакомства, танцы по вечерам, курортный флирт, легкое безоблачное существование, и это было уже не просто ясное морозное утро, но особый белый праздник, ниспосланный свыше. Это было предчувствие счастья, сладостное ожидание, подлинная радость — сродни той, какую испытываешь в детстве накануне Рождества, когда в дом привозят елку. Едва появился капитан, в санатории повеяло соленым ветром, у всех в груди проснулось смутное томление, какое вызывают дальние странствия, чужие берега и порты. Впрочем, не мудрено: всем нам, сухопутным сидельцам, осточертели наши места и тянет, тянет неодолимо, тянет и зовет морская даль. Стоя у порога, капитан смотрел сдержанно, но приветливо и дружелюбно, немолодой, однако моложавый, плотный, коренастый, медное обветренное лицо, седые виски, седые усы — серьезный, уверенный в себе, симпатичный человек, в котором угадывалось бремя власти; расспросив его и осмотрев, я назначил лечение, полный курс, как положено. До водолечебницы капитан не дошел. Чтобы туда попасть, следовало пересечь монастырский двор. Весь путь занимал одну-две минуты, не больше. Только и предстояло, что одолеть сто шагов по гладкой дорожке, выложенной старыми монастырскими плитами, однако капитан к месту назначения не прибыл, потерялся в пути. Вероятно, осиль он эти сто шагов и доберись до водолечебницы, ему бы уже никуда не деться: железный распорядок санатория стережет пациента на каждом шагу. Да, попади капитан сразу в уготованную ему ванну, все было бы, как должно быть: двадцать четыре безоблачных дня, похожих на пребывание в раю. Надо сказать, что режим в санатории сродни поезду, который с запертыми на ключ дверьми катит по рельсам строго по расписанию — на ходу не выскочишь, не надейся. Исполненный решимости принять назначенную ему ванну, капитан прихватил с собой банные принадлежности — полотенце, мыло, мочалку и честно отправился в путь. Он уже миновал монастырскую трапезную, Рождественский собор и царский дворец, в котором были устроены палаты для молодых офицеров, как вдруг навстречу потянуло духами. Женщины в санатории жили в бывшем братском корпусе, где в кельях прежде обитали монахи: монастырь был мужским, но женщин в санаторий принимали, хотя в сравнении с мужчинами их было намного меньше — все наперечет и каждая нарасхват. Учуяв духи, капитан глянул мельком и остолбенел. У него даже грудь заныла от недобрых предчувствий. И хотя по натуре он был человек не впечатлительный, однако не мог с собой совладать: в эти минуты он дышать забыл. И потом, позже, впоследствии ему мнилось, что у него сердце остановилось, пока он потерянно разглядывал поспешающую навстречу женщину. Если начистоту, это была обыкновенная провинциальная бабенка, бойкая и смазливая, но ничего особенного, ни породы, ни выучки, захолустный шик, королева военторга. Обычно такие всю жизнь проводят на перекладных между гарнизонами, однако нередко среди них попадаются и смышленые, которые выбиваются в большие города и даже в столицы. Плечи женщины украшала рыжая, в возрасте лиса, видно, досталась от матери или даже от бабушки — черные бусины-глаза ярко поблескивали на солнце; свернувшись клубком, лиса хитро поглядывала на дорогу. Можно только гадать, почему первая встречная произвела на капитана такое неизгладимое впечатление. Возможно, слишком разительной была перемена: после северных сумерек, унылого гарнизона и постылой службы, он оказался среди белого очарования, блеска, чудесного солнечного сияния, да еще на свободе и в праздности — любая женщина могла глянуться сказочной принцессой, даже первая встречная; что, впрочем, и стряслось. Как выяснилось позже, она спешила на свидание. В санатории на всех углах буйно цвела любовь, ошалевшие от воздержания офицеры табунами осаждали любую появившуюся в поле зрения юбку. К слову сказать, в этом не было ничего необычного, в санаториях и домах отдыха повсеместно крутят любовь, что как бы положено, предусмотрено распорядком, вроде сна и еды, и как бы вменено в обязанность, наряду со сном и едой. Но заключалась в этом одна странная особенность: события проистекали в монастыре. Двор окружали мощные стены, по углам высились могучие башни. В замкнутом, отгороженном от прочего мира пространстве, воздух которого, казалось, пропитан благолепием и молитвой, где веками среди настоянной на божественной благодати тишины царили усмирение плоти и послушание, кипел теперь оголтелый флирт. По дорожкам, где когда-то степенно шествовали крестные ходы, нынче со смехом сновали веселые парочки, прогуливались кокетливые стайки мужчин и женщин, у церковных папертей назначались свидания, а в укромных углах, предназначенных для монашеского покаяния, уединялись влюбленные. Греховный угар, как облако, висел над старым монастырем, над кровлями и шатрами, летом расползался окрест, заволакивая кусты, лужайки и соседние рощи. Капитан стоял, окаменев, и похоже, вовсе потерял самообладание, вернее, способность двигаться и говорить. Словом, лишился дара речи. Позже он не мог вспомнить себя в эти минуты — память отшибло. Поспешая, женщина на ходу заметила торчащего, как столб на дороге, капитана, который напряженно и молча смотрел на нее, не спуская глаз. Она удивилась и глянула повнимательней — не знакомы ли, но нет, никогда прежде она не встречала его, и потому необъясним и странен был ей застывший истуканом моряк, его пристальный неотрывный взгляд. При всем своем кокетстве она не знала за собой такой разящей силы, не подозревала, что так сокрушительно неотразима — поверить не могла. Время исчезло. Капитан стоял, забыв обо всем. Вытянув руки по швам, он неподвижно смотрел на женщину. Могло сдаться, он выполняет команду "равняйсь!" в строю почетного караула. Это и впрямь было похоже на почетный караул по случаю прибытия высокого гостя: капитан замерев, держал равнение, медленно поворачивая голову, провожая женщину взглядом. Движением плеч она взбодрила лису, кокетливо подбросила ее вверх, как это свойственно опытным женщинам, однако и она была смущена и даже растеряна: нам редко уделяют столь пристальное внимание, неподдельный интерес всем нам в диковину. Миновав капитана и чувствуя на спине его твердый, как прикосновение, взгляд, женщина обернулась, по губам ее скользнула лукавая усмешка, глаза игриво блеснули, лиса на ее плечах задорно вскинулась, словно пружинисто скакнула на упругих лапах. И капитан не выдержал: четким строевым шагом он направился к женщине и, козырнув, отдал рапорт — так, мол, и так, здравия, мол, желаю, капитан первого ранга такой-то. Женщина, улыбаясь, смотрела на него, живо поигрывала глазами, он заговорил с ней, не слыша себя, оглушенный встречей и внезапным чувством. Серьезно и даже хмуро, настойчиво, с легкой, но заметной досадой, словно втолковывал что-то простое, понятное, что, однако, собеседник никак не понимал, капитан твердил новой знакомой, как необходимо, как важно сейчас выпить шампанского. Женщина медлила с ответом, ее разбирали сомнения. С одной стороны, прежний ее поклонник, на свидание к которому она спешила, был майор, а новый ухажер имел на погонах на две звезды больше, что, конечно, сулило ему преимущества. Не говоря уже о том, что моряков всегда предпочитают сухопутным. Но с другой стороны, капитан так внезапно и невесть откуда возник на ее пути, что и напрашивалось само собой, будто так же внезапно и невесть куда он может сгинуть. А он настойчиво твердил одно и то же, талдычил, токовал без умолку, как тетерев, словно опасался, что стоит ему умолкнуть — и она откажет. В то время выпить шампанского в Звенигороде можно было в трех местах: во-первых, в тесной бревенчатой конуре в доме отдыха "Связист", где спозаранку допоздна торговали вразлив, во-вторых, в похожем на барак, захудалом звенигородском ресторане, в-третьих, в станционном буфете, темном, заплеванном помещении о пяти столах, где у широкой стойки можно было получить бокал шампанского, стакан водки, кружку пива и окаменелый бутерброд с килькой или сыром. В этих местах вечно ошивались местные и заезжие страдальцы, сбивчиво гомонили, устроясь уютно за столами в кромешной духоте. О да, выпивка тогда стоила сущие гроши, и как подумаешь, сколько упущено, поедом едят запоздалые сожаления: вспомнишь — душа болит! Впрочем, это касается и всего прочего, что упущено за все годы и кануло навсегда. Едва капитан перевел дух, женщина, помешкав, согласилась. И уже не заходя никуда, с места в карьер, как был с банными принадлежностями в прозрачном пакете — мыло, мочалка, полотенце — капитан повел свою спутницу со двора. Вернее, вела она его по той причине, что он только прибыл и не знал дороги, а она знала здесь все тропки, все стежки-дорожки к животворным источникам: свидания и прогулки способствуют познанию местности. Они стремглав нырнули под арку Троицкой надвратной церкви и по широкой крутой лестнице, которая прорезала высокий подклет, мимо резных белокаменных розеток торопливо сбежали в маленький внутренний дворик. Над ними высилась могучая Красная башня, где когда-то в нишах и на галереях стояла в карауле стража. Дозорные озирали тогда окрестности с высокой кирпичной колокольни, где висел знаменитый колокол с малиновым звоном, давший городу имя. Стоит забраться на колокольню, как раздвигается окоем и открывается широкая долина, по которой плавно кружит среди холмов и косогоров неторопливая Москва-река. Взгляд скользит по застенчивому пейзажу, и возникает в душе тихая печаль сродни той, какая открывается нам в поисках смысла жизни. Забравшись на колокольню, я не раз жадно вбирал открывшийся вид, мусолил взглядом каждую подробность в шкурном стремлении запомнить, удержать, присвоить и сохранить. И потом, позже, спустя годы, когда я узнал славу и суету чужих столиц, стоило мне на короткое время вернуться сюда, как разом опадала шелуха обыденности, таяли заботы и забывались, забывались повседневная житейская толчея, несуразица и хлопоты, на которые все мы обречены — все, кого одолевают непомерные желания и гордыня. Капитан и только-только обретенная подруга кинулись второпях под своды сумрачного церковного подклета и вынырнули из-под арки в нижнем дворике, сдавленном могучей Красной башней и Троицкой церковью. Красная башня имела двое ворот: большие, главные — для царя, патриарха и знати, и другие, поменьше — для простолюдинов. Теперь пользовались лишь главными воротами, днем створки разводили, на ночь закладывались тяжелым поперечным брусом. Был день, капитан и его подруга в мгновение ока оказались на воле за стеной. Вокруг в беззвучии стоял по склонам неподвижный, пронизанный январским солнцем заиндевелый лес. Частый скрип снега сопровождал на морозе торопливую пару, они спешили так, словно хотели поспеть к назначенному часу. В спешке и нетерпении нагрянули они в соседний дом отдыха. Шампанского в буфете не оказалось, однако в наличии имелся портвейн, что, конечно, не одно и то же. И чтобы не считалось, что они зря бьют ноги и тратят попусту время, они распили бутылку портвейна, но мимоходом, на лету и как бы по суровой необходимости, а не затеи ради. Словом, отметились. Разумеется, портвейн не в состоянии заменить шампанское, и неудачники обрушились на единственный в городе ресторан, больше напоминающий тифозный барак, где кутнули напропалую, заказав все меню подряд. Когда принесли заказ, выяснилось, что шампанского нет — то ли выпили, то ли не привезли. Неудача с шампанским ввергла пару в разочарование. Они огорченно выпили все, что нашлось, однако без шампанского это было слабое утешение и как бы не в счет; несмотря на обилие стола, в душе у капитана скреблись кошки. Да, съедено и выпито было изрядно, но капитан остался безутешным — не мог смириться с неудачей: капитан пообещал женщине шампанское, а он был не из тех, кто бросает слова на ветер. Опустошив стол, горемыки отправились на станцию: они все еще надеялись. Так бывает иной раз, когда сразу не заладится, и бьешься, бьешься, хлопочешь, но не везет, не везет — машешь крыльями, и ни с места, ни с места — никак не взлетишь. Бывалые люди знают, что если пошла полоса, смирись. И большинство в подобных случаях отступит, лишь немногие употребят все силы, чтобы переломить судьбу. Вероятно, улыбнись им сразу счастье, все обошлось бы. Спокойно и трезво они выпили бы по бокалу шампанского, благоразумно вернулись бы под монастырский кров и мирно, пристойно отбыли бы положенный срок. Стойкое невезение задело капитана за живое, он не привык терпеть поражения. В станционный буфет они попали к закрытию, дверь была заперта, но капитан посулил вышибале стакан водки, и тот их пустил. Но, видно, им фатально не везло в тот день: в зловонном станционном буфете оказалось все, что душе угодно, даже ром и ликер, которых там сроду не бывало, однако шампанского, которое не переводилось в буфете никогда, по непонятной причине не нашлось. Испытав на станции новое разочарование, капитан и его подруга, чтобы не скучать в дороге, прихватили первую попавшую под руку выпивку, прыгнули в отходящую электричку и стремглав умчались в Москву: где-где, а в столице шампанского должно быть вдоволь. Вероятно, капитан вздумал доказать, что судьба подвластна ему. Похоже, он и впрямь решил переломить судьбу — переломить, перешибить, переспорить, настоять на своем. Не знаю, удалось ему это или нет. Может, суть и не в шампанском вовсе. Я вообще подозреваю, что все разговоры о судьбе и предначертанности не больше, чем досужие выдумки. А на самом деле капитан после гарнизона захмелел от свободы — опьянел, ошалел, очумел, потерял голову, у него, что называется, отказали тормоза. Возможно, в глубине души капитан давно мечтал послать все к черту, рвануть куда-то без оглядки, нырнуть поглубже и забыть в угаре службу, дисциплину, унылые расписанные по минутам дни. Капитан был не из тех, кто прожигает жизнь. И пока он жил в привычном казенном режиме, он еще держался. Но едва повеяло свободой, его понесло, как коня, которому под хвост попала шлея. Они пропадали в Москве вечер и ночь и вернулись наутро без гроша в кармане. Они прикатили к завтраку, когда пациенты по утреннему морозу тянулись в столовую. Женщина проворно выскочила из такси, захлопнула дверцу и, стуча каблуками, резво пробежала по асфальту — словно из пулемета прострочила: звонкая очередь изрешетила сухую морозную тишину. Машина продолжала стоять, точно шофер пребывал в раздумье, потом сонливо, нехотя как-то открылась другая дверь, и, как куль, как туго набитый мешок, на снег выпал капитан первого ранга. Такси решительно тронулось с места и, набрав скорость, укатило второпях без всякой надежды на возвращение. Капитан полежал, как бы собираясь с мыслями, поднялся с трудом и медленно, задумчиво побрел, шатаясь, вслед за упорхнувшей подругой. Он был похож на идущего в гору альпиниста, который испытывает кислородное голодание: тяжело дышал, часто останавливался и отдыхал, наклонив голову, будто осмысливал пройденный путь, потом вновь продолжал восхождение. В руке он держал прозрачный пакет с банными принадлежностями — мыло, мочалка, полотенце, которые он второй день повсюду таскал с собой; странно еще, что он их нигде не потерял. Подумать только: два дня он таскал их повсюду и не сподобился, не исхитрился потерять! Впрочем, ничего странного: мыло, мочалка и полотенце были казенным имуществом, а для служивого казенное — это святое. Едва парочка прикатила, мне тотчас доложила о них дежурная медсестра. После завтрака я дал капитану выспаться, потом пригласил к себе и принялся распекать за нарушение режима, пообещав отправить в родной гарнизон, если подобное повторится. В его лице не было ни сожаления, ни раскаяния, он молча выслушал все и кивнул в знак того, что понял. — Как вы могли? — вопрошал я с досадой. — Боевой офицер, командир!.. — Погружение, — неожиданно произнес он неизвестно кому — мне ли, себе ли или просто изрек в пространство. В кабинете неожиданно запахло морем — йодом, рыбой, водорослями, соленой водой… Я вдруг увидел, как огромная железная рыба беззвучно погружается в море, скользит плавно, как тень, опускаясь из света во тьму. Лодка шла на глубину. В бесшумном сонливом падении заключался некий гипноз, что-то завораживающее: лодка уходила вниз и как бы отдавалась морю, его неодолимой власти — черная бездна притягивала и влекла. Вероятно, существовал в этом особый смысл. Что-то манящее таилось в глубине, где можно было скрыться, исчезнуть, отрешиться от поверхности, забыть себя, свое привычное существование. Как ни суди, многих из нас тянет пучина, кое-кто все отдаст, чтобы забыться там хоть на миг. Я отпустил капитана, строго наказав принять положенные процедуры. — Слушаюсь! — объявил он четко и ушел, унося с собой запах моря. Подруга ждала его у крыльца, надо отдать ей должное. Из окна кабинета было видно, как тесно прижавшись, рука об руку, они мирно брели по зимней просеке. И не сказать было о недавнем загуле, даже подумать было грешно. Черная морская шинель капитана контрастно и ярко выделялась среди освещенных солнцем январских снегов. Пара медленно удалялась, таяла в морозной белизне, пока не исчезла, затерявшись в заснеженном пространстве, как челнок в открытом море. Их привезли поздним вечером, почти ночью. Попутная машина доставила их к монастырским воротам после отбоя. Честно говоря, им еще изрядно повезло: машина неисповедимо выкатилась из темноты, шофер сжалился над ними, когда замерзшие, поддерживая друг друга, они через силу тащились по морозу. Дорога была — сплошной лед. Скользя и падая, они плелись с трудом, как слепцы без поводыря. Ни души не было на шоссе и вокруг, даже лиса, которая укутывала женские плечи, исчезла, видно, сбежала, не выдержав беспробудного пьянства — удрала, дала деру и теперь шлялась неизвестно где или с отчаяния зарылась в сугроб. Судя по всему, странники набрались не меньше, чем вчера. И он, и она заплетающимися языками что-то сбивчиво бормотали, привратник ничего не понял, как будто они изъяснялись на неведомом наречии; сторож ворчливо отпер ворота и пустил окоченевших путников в монастырь. Капитан в тот вечер угощал весь Звенигород. Он накрыл стол в городском ресторане, похожем на тифозный барак, и допоздна кормил и поил всех желающих, а после снял с маршрута рейсовый автобус и приказал развести гостей по домам. Разумеется, он спустил все деньги, ему даже не хватило расплатиться и подруга самоотверженно сняла с себя лису; они оставили мех в залог, чтобы завтра отдать долг, но не удержались и пропили лису. Да, пропили, как это ни прискорбно. Ночью я дежурил в приемном отделении. Среди ночи мне позвонила из спального корпуса дежурная медсестра и растерянно сообщила, что капитан исчез. Его не было в палате, она обыскала корпус и вышла на крыльцо: на выпавшем недавно снегу внятно отпечатались свежие мужские следы. Они вели к воротам, толстый брус, который запирал створки, стоял у стены, одна створка была приоткрыта, следы вели в лес. Куда он шел? Зачем? Какая сила подняла его среди ночи и погнала прочь? Что за огонь жег его внутри и не давал угомониться? Возможно, проснувшись, капитан вспомнил о шампанском и решил сдержать слово. Дело чести, как говорится. Или причина заключена в другом и нам ее не узнать, если не осенит кого-нибудь внезапная догадка. Я поднял персонал — санитарок, сестер, ночных сторожей, кликнул добровольцев из наших пациентов, разбуженных голосами; рассыпавшись цепью, мы прочесали ночной лес. Капитан лежал под куржавым [мохнатый от инея (диалект.)] кустом, нависающим над ним, как белый шалаш. Крещенская ночь не время для пикника, мороз к утру ударил такой, что воздух, мнилось, остекленел — тронь, зазвенит. Капитан лежал на боку, поджав колени, я подумал, что он уже не дышит: густой иней, как белая щетина, покрывал бескровное лицо. Двумя пальцами я поднял его застывшие бледные веки, в лунном свете холодно блеснули тусклые рыбьи зрачки. Когда я тронул его, капитан неожиданно подал знакомую команду: — Срочное погружение! В это трудно было поверить: неужто ему не хватило погружений? Жизнь едва теплилась в нем, капитан опустился на такую глубину, откуда обычно не возвращаются — еще немного, его уже было бы не спасти. Остаток ночи мы отогревали его, он долго не приходил в себя. Я сделал необходимые назначения, поставил капельницу. В забытьи капитан что-то бормотал, я сидел рядом, ловил ускользающий пульс, прислушивался, и пока я держал его руку, мне открылось, где он и что с ним — так отчетливо, словно я сам оказался там наяву. Из центрального поста капитан поднялся на мостик, где его дожидались все, кому положено по боевому расписанию: боцман, он же рулевой, сигнальщик, вахтенный офицер и глаз партии — первый помощник, именуемый в просторечии замполитом. В стороне от рубки на палубе стояли в оранжевых спасательных жилетах матросы срочной службы, палубная команда. С высоты мостика открывались причалы, раскинувшаяся по сторонам гавань, портальные краны, склады, подъездные пути; за портом карабкался на сопки город — унылые одинаковые дома, раскиданные по склонам и пустырям. Поодаль от базы подводных лодок стоял на якоре крейсер, вокруг которого застыли корабли боевого охранения — целая эскадра, приданная флагману. В воздухе было тесно от орудийных стволов и башен, в поднебесье тянулись высокие палубные надстройки, небо рассекал лес антенн, флагштоков и мачт; хищные профили кораблей закрывали половину гавани. Атомные лодки были попарно причалены к длинным бетонным пирсам и располагались отдельно от прочего флота. Издали они казались огромными сонными рыбами, всплывшими на поверхность, палубы над водой выглядели круглыми металлическими спинами, боевые рубки смотрелись, как спинные плавники, и, только приблизившись, можно было понять их невероятные размеры: каждая лодка была величиной с городской квартал. Поднявшись на мостик, капитан взял микрофон и сказал негромко, как бы в полной уверенности, что никто не ослушается: — Внимание экипажа. По местам стоять. Со швартовов сниматься. — По местам стоять! Со швартовов сниматься! — вторя ему, прокричал вахтенный офицер, и палубная команда, стуча башмаками по металлу, кинулась исполнять приказание. Они отдали швартовы, два буксира, заведя концы и натужно пыхтя, потащили лодку к выходу их бухты; работающую от реактора турбину, как водится, не запускали, лодка шла на дизеле, и он постукивал тихо, подрабатывая буксирам, пока караван проходил узкости. Выйдя из гавани, лодка отпустила буксиры, те облегченно свистнули, ловко развернулись и ходко, весело поспешили восвояси. Едва отдали буксирные концы, командир пятой боевой части или БЧ-5, как для краткости называли на лодках старших механиков, испросил у капитана разрешение отключить дизель; по боевому расписанию БЧ-5 находился сейчас в седьмом отсеке и на связь с мостиком выходил по внутрилодочной КГС (корабельной громкоговорящей связи). Капитан разрешил, дизель умолк, но тут же включился основной вал или главная линия, как говорили подводники, и теперь лодка шла на турбине, работающей от реактора. Они вышли в открытое море. Залив остался у них за кормой, ветер посвежел и окреп, теперь это был ветер открытого моря, который дул как бы сразу со всех сторон; на ветру, похоже, разом забылось все, что окружало их на берегу: суета, бесконечные хлопоты, нелепая сумятица, унылые дни, вечная маета… — По местам стоять. К погружению, — скомандовал капитан; команду, как эхо, повторил вахтенный офицер. — Есть к погружению! — отозвался из седьмого отсека БЧ-5. Выждав минуту, капитан дал новую команду: — Все вниз! Палубная команда и те, кто стоял на ходовом мостике, поспешили спуститься; едва последний исчез в люке, вахтенный офицер внимательно осмотрел палубу и ограждения рубки, удостоверясь, что никто не остался — такое случалось. — Доложить о наличии личного состава, — сказал в микрофон капитан, БЧ-5 повторил команду, добавив от себя: — Внимание в отсеках! Наверху, на ходовом мостике, теперь стоял лишь один капитан, управление шло снизу, из центрального поста, где каждый имел свое место или закуток: старпом, вахтенный инженер-механик, боцман, сидящий на рулях глубины, старшина-рулевой, который управлял вертикальными рулями и держал курс; тут же, за переборками, в отдельных маленьких рубках, располагались радист и вахтенный штурман, лишь у замполита не было своего места, он, как священник, был обязан по внутреннему побуждению прийти туда, где кто-то имел в нем нужду. В динамиках КГС поднялся галдеж, все отсеки по очереди докладывали старшему механику результаты проверки. В первом носовом отсеке вахту несли у ракет и торпедных аппаратов, второй отсек был жилым, в третьем отсеке помещался центральный пост, в следующем, четвертом, находился реактор, вахту здесь по причине повышенной радиации не несли, лишь наведывались время от времени, чтобы проверить исправность, пятый отсек был отдан электротехнической службе, шестой занимала турбина, корму составляли седьмой и восьмой отсеки, где располагались вспомогательные механизмы, медицинский блок и проходили основной и вспомогательный валы. Люди находились на местах, БЧ-5 доложил об этом командиру. Капитан молчал. Все, кто плавал с ним, привыкли, что он всегда ждет чего-то, прежде чем отдать команду на погружение. Причины они не знали, могли лишь догадываться. Погружение было сродни прыжку с парашютом, даже опытные парашютисты всякий раз испытывают тревогу, хотя, казалось бы: за столько лет можно и привыкнуть. Но не привыкают, не привыкают — никогда не знаешь, раскроется на этот раз парашют или нет, как не знаешь, всплывешь или навсегда останешься под водой. Разумеется, самое простое — отказаться. Жить, в конце концов, можно без прыжков с парашютом и погружений на глубину, проще простого отказаться, чтобы не испытывать всякий раз тревогу и холод в груди; каждый в экипаже не знал, суждено им подняться или они обречены долго и медленно задыхаться, закупоренные в большой консервной банке, а возможно, море просто раздавит их, порвет тонкую скорлупу — сомнет, сплющит, и даже отыскать их на немыслимой глубине будет никому не под силу. Однако присутствовало в их тревоге нечто странное, болезненное — некий интерес, азарт, необъяснимое влечение, что тянет неодолимо и без чего им никак нельзя: люди, пережившие риск, знают, как трудно потом без него обойтись. — Срочное погружение! — объявил капитан, и, хотя все ждали этой команды, она показалась внезапной. По отвесному трапу командир спустился в шахту центрального поста; как только верхний рубочный люк был задраен, капитан приказал заполнить среднюю цистерну. — Есть среднюю! — повторил за ним вахтенный механик, переключив осевой тумблер на пульте перед собой: вода балласта пошла в среднюю цистерну. Спустившись в центральный пост, капитан глянул в сторону сидящего поблизости мичмана: — Боцман, погружение на перископную глубину. — Есть на перископную глубину! — отозвался мичман, держа руки на эбонитовых рукоятках горизонтальных рулей. В надводном положении, пока лодку вели буксиры, горизонтальные рули были упрятаны в корпус; их выдвинули, как только буксиры отошли, и теперь боцман плавно перемещал маленькие рычажки системы "Турмалин", которая сейчас работала в ручном режиме; при желании система могла держать заданную глубину и сама осуществляла всплытие и погружение по заложенной в компьютер программе. Они двигались со скоростью шесть узлов, боцман поглядывал на шкалу прибора и монотонно отсчитывал вслух показания: — Глубина один метр. Глубина два метра… Спустя три минуты боцман доложил, что лодка опустилась на заданную глубину в десять метров, вахтенный офицер сказал "Есть!" и повторил доклад капитану. — Принято, — кивнул капитан, ни к кому не обращаясь. Теперь их с поверхностью соединяли три выдвижных устройства: перископ, антенна радиосвязи и антенна РЛС (радиолокационной станции). Правда, за морем еще следил гидроакустик, который с наушниками на голове сидел в маленькой отдельной рубочке за переборкой рядом с центральным постом, вслушивался в звуки моря, смотрел на экран гидроакустической станции и то и дело извещал о движущихся поблизости и вдали судах: дистанция, пеленг, скорость. Данные поступали в БИП (боевой информационный пост), командир которого с помощью системы БИУС быстро определял, когда и на каком расстоянии лодка разойдется с судном. Это были корабли, танкеры, буксиры, катера и баржи, которые в несметном количестве бороздили море в гавани и вокруг; каждое судно было для лодки целью, а потому ни одно из них не оставалось без внимания: на каждую цель БИП вел расчет, чтобы определить, есть опасность или нет. Теперь следовало спуститься на положенную глубину в 50 метров, выше которой они не имели права передвигаться, за исключением тех случаев, когда лодка применяла оружие: тогда им разрешалось всплыть ближе к поверхности. Перед спуском капитан приказал удифферентовать лодку, то есть уравновесить, чтобы на ходу она не клевала носом и не заваливалась на корму. Стармех и вахтенный инженер-механик, не отрываясь, смотрели на приборы и мониторы системы "Вольфрам", которая контролировала все машины и механизмы, работу реактора, все, что происходило на лодке и за бортом. Сидящий у пульта вахтенный механик переключил тумблеры с маркировкой ЦГБ (цистерна главного балласта) и ЦВБ (цистерна вспомогательного балласта), сбрасывая и набирая балласт, пока не уравновесил лодку в штатном положении, при котором нос выше кормы на один градус. Они доложили капитану, что лодка удифферентована, он приказал убрать выдвижные устройства — перископ и антенны. Вахтенный штурман нажал рядом с окуляром красную кнопку с горящей в ней лампочкой, труба перископа пошла по шахте вниз, и, едва она остановилась, красная кнопка погасла и зажглась зеленая; сидящий в радиорубке по соседству с центральным постом радист таким же образом опустил антенны. Система "Вольфрам" отслеживала действия экипажа, чтобы вмешаться, если кто-то из них ошибется; в случае нужды она могла заменить любого из них — всех и каждого, весь экипаж. Система "Вольфрам" могла вообще обойтись без людей, но капитан предпочитал, чтобы работали люди, иначе они могли потерять навык и забыть то, чему их научили. Убрав выдвижные устройства, лодка увеличила скорость до девяти узлов и погрузилась на пятьдесят метров. Для атомной лодки это была начальная глубина. Они могли опускаться на сотни метров, на километр и глубже, но прежде, чем отправиться в дальний поход, следовало проверить лодку на течь, убедиться в исправности всех систем и механизмов, узнать самочувствие экипажа — без этого нельзя было погружаться глубже и пускаться в дальнее плавание. После осмотра и проверки из отсеков посыпались второпях доклады, пока не установилась, наконец, полная тишина, точно, накричавшись, они все разом потеряли голос. — Лодка осмотрена, замечаний нет, — доложил в тишине БЧ-5. Капитан поручил гидроакустикам поднять номограммы с таблицами и графиками, в которых были указаны характеристики моря впереди по курсу: надо было определить глубину нового погружения — глубину, на которой предстояло идти в назначенную точку. Район, куда они шли, держался в большом секрете. Поход был строгой тайной, капитан выбирал глубину, которая обеспечивала наибольшую скрытность. Это зависело от многих причин — температуры и солености воды, волнения и глубины моря, господствующих течений, профиля дна и прочего, прочего, обозначенного цифрами в номограммах. — Боцман, глубина пятьсот метров, — приказал капитан. — Есть глубина пятьсот метров, — ответил мичман, тронул рычажки системы "Турмалин" и повел лодку вниз, отсчитывая вслух каждые десять метров погружения. Спустя время пятьсот метров отделяло их от поверхности — половина километра! Лодка могла опуститься намного глубже, но и эта глубина производила впечатление и внушала страх: представишь — станет не по себе. Да, стоило внятно вообразить толщу воды над головой, гигантскую ее тяжесть, холод и темень за бортом — жуть брала! В кромешной темноте ледяная вода с неимоверной силой сжимала корпус, давила со всех сторон, лодка была сродни ореху, который стараются расколоть. Корпус состоял из двух частей — внутреннего корпуса, называемого прочным или основным, и наружного или легкого. В пространство между ними убирались рули и особые исследовательские станции, которые лодка при необходимости выводила за борт и брала на буксир; между корпусами располагались балластные цистерны. Основной корпус имел толщину в десять сантиметров, вместе оба корпуса составляли почти метр, но, как представишь расстояние до поверхности, стальной корпус мнится зыбкой скорлупой, которую, окажись в ней щель, море разорвет, как тонкую бумагу. Понятно было, что каждый доверил капитану жизнь. Как говорится, отдал судьбу в его руки. Капитан был в ответе за всех — за каждого и за весь экипаж, все надеялись на него — команда и те, кто их ждал. Потому и была его власть сродни монаршьей: слово — закон, полное послушание. День и ночь он был в ответе за всех, за лодку и экипаж, день и ночь на глубине и наверху, когда лодка шла в крейсерском положении, бремя власти лежало на его плечах, отягощенных погонами полковника: два просвета, три звезды. Случись что-нибудь с любым его подчиненным, смотреть в глаза близким обречен был он, капитан: бремя ответа — тяжкая ноша, он нес ее не ропща. Сейчас обложенный грелками капитан лежал в палате под капельницей и неразборчиво что-то бормотал. Прислушиваясь, я ловил ускользающий пульс, и похоже, капитан был еще там, внизу, на ужасающей глубине. Там, внизу, лодка принадлежала морю. Она была своей, сродни косякам и стайкам мелких рыб, которые текуче струились мимо, переливались серебристо, и вдруг все разом по странной прихоти кидались прочь, исчезая в мгновение ока в темноте. На румбе значился норд: лодка шла на север. Впереди по курсу их ждали льды — поля торосов, лодка должна была пройти под ними не всплывая. Не всплывая, она должна была пройти полюс, пересечь подо льдом обширный северный океан. В те годы атомные лодки еще не умели проламывать толстый паковый лед, случись что-то, они были обречены. Да, возникни острая нужда, всплыть им на поверхность было не суждено. Многометровый полярный лед покрывал море на тысячи километров. Это было гигантское белое поле, ледяной панцирь, прочный, как сталь. Вздумай они подняться, проломить его было бы не под силу. Они знали, что им не всплыть, — знали и не надеялись: шанса спастись у них не было. Только и оставалось, что дотянуть до чистой воды или лечь на грунт и уснуть. Итак, лодка шла на север. Пройдя полюс, она двинулась на юг и, не всплывая, чтобы не обнаружить себя, вошла в воды, омывающие Америку. Не всплывая, они заступили на боевое дежурство. Наутро я отправил больного в госпиталь, больше я не видел его. Капитан был одним из первых, кто ходил подо льдом в Америку.
Владимир ГОНИК
ВОСЕМЬ ШАГОВ ПО ПРЯМОЙ
Когда Рогов вышел, они еще стояли. Они поджидали его с восьми часов, а сейчас было около десяти. Высокий грел дыханием пальцы, а тот, что был пониже, пританцовывал, держа руки в карманах. Они прятались от ветра у гаражной стены, за длинным рядом осыпающихся деревьев; лица их покраснели от холода. Должно быть, они потеряли надежду и уже не ждали его, а стояли просто так, не решаясь уйти. Соседи, конечно, уже заметили их, слишком явно они торчали под окнами, мозолили всем глаза. В доме жили серьезные деловые люди, ходившие каждый день на службу, и им невдомек было, что можно праздно торчать под чужими окнами. При случае соседи были не прочь похвастать, что он живет здесь, в доме, но временами он чувствовал их иронию и снисходительность. Где-то шла у них своя жизнь, он угадывал смутно, в институтах, на заводах, в министерствах, в лабораториях, в конструкторских бюро, ну, да ладно, Бог с ними, ему до них дела нет. Все чаще в последнее время он испытывал непонятное раздражение, хотя мышцы не подводили и сердце работало, как мотор. Он уже давно привык к парням и мальчишкам, поджидающим его в разных местах. У дома его поджидали не часто, но бывало. Адрес узнавали разными путями, обычно через адресный стол, нужны всего лишь фамилия, имя, отчество и возраст, но многие знали его рост и вес. Цифры были как будто важными показателями урожая или добычи полезных ископаемых, их часто повторяли в печати, и комментаторы гордились ими словно собственными. Когда он вышел, они растерялись. Маленький увидел его первым и толкнул высокого в бок. Они отклеились от стены и испуганно таращили на него глаза. По такой погоде они были одеты слишком легко. Расклешенные брюки, истоптанные каблуками, одинаковые дешевые куртки с блестящими пуговицами, но высокий из своей вырос и его голые тонкие руки торчали из рукавов. Маленький был смуглым, черноглазым, черными были у него густые волосы, а на лице пробивался темный пух. Рядом с ним высокий казался светлее, чем был на самом деле: узкие плечи и длинные светлые волосы делали его похожим на переодетую девушку. Порыв ветра сорвал горсть листьев, а те, что лежали на земле, смахнул и погнал вдоль стены; на ветру мальчишки казались совсем беззащитными. Все утро они торчали напротив дома, шарили глазами по окнам, переговаривались, иногда толкались и подпрыгивали на месте, чтобы согреться, но сразу замирали, когда открывалась дверь. На него часто пялились на улице и в магазинах, даже в других городах: знакомое лицо, люди напрягали память. Ах, телевидение — отрада зимних вечеров, вся страна у экрана, бесконечное пространство — деревни, города, дома, квартиры, где уткнулись в экраны, а операторы так любят крупный план, когда человек сидит на скамеечке для штрафников: он посиживал не очень часто, но и не редко — не чурался. Юнцы смотрели на Рогова, будто не верили глазам. "Сейчас автограф попросят", — подумал Рогов. Обычно он молча расписывался, не глядя в лицо. Он считал это никчемным, но неизбежным занятием и покорился раз и навсегда — расписывался и шагал дальше. Рогов снял замок и распахнул ворота. Мальчишки не двигались с места. Он выехал из гаража и остановился перед воротами, мальчишки напряженно за ним следили. Он вяло слушал мотор, включил приемник, отыскал музыку, закрыл ворота и навесил замок — они все смотрели издали. "Странные какие-то", — подумал Рогов. Они не выглядели разбитными городскими парнями, которые встречались ему каждый день. "Провинциалы. Когда-то и я был таким", — подумал он. На ветру они выглядели сиротливо: дети, оставшиеся без взрослых; губы у них были совсем синими. Рогов тронул машину с места, мелькнули их напряженные лица — мелькнули и исчезли; в зеркало он видел, как они неподвижно смотрят вслед; машина проехала немного и неожиданно остановилась. Мальчишки смотрели все так же напряженно и серьезно. Рогов подъехал к ним, перегнулся через спинку сиденья, открыл заднюю дверцу и сказал: — Залезайте. Они не двинулись, вроде и не слышали и смотрели, как прежде, серьезно и напряженно. — Залезайте, кому говорю! — нетерпеливо повторил Рогов. — Машину выстудите. — Кто, мы? — спросил высокий, не веря ушам, а маленький испуганно оглянулся: нет ли еще кого? — Вы, вы!.. Мгновение они еще не верили себе, потом робко залезли, осторожно сели на заднее сиденье и сидели не дыша; высокий три раза хлопнул дверцей, но не закрыл. Рогов перегнулся и захлопнул. Машина уже шла по улице, а они все еще не знали, что произошло, не решались шевелиться. Он и сам не знал, что произошло. — Продрогли? — спросил Рогов. Оба кивнули и вместе одним дыханием по-деревенски ответили: — Ага… — Откуда вы? Маленький потупился, а высокий помялся и сказал: — Мы за городом живем… — Сколько же вы сюда добирались? — Два часа. — А встали когда? — В четыре. "В четыре мороз будь здоров", — подумал Рогов и в зеркало посмотрел на их одежду. — Курточки ваши на рыбьем меху? Они смущенно улыбнулись, еле-еле, одними губами. Они встали в четыре утра, шли по морозу на станцию, дожидались поезда на платформе, а потом ехали в вагоне и добирались по утренней Москве, чтобы торчать на ветру под его окнами. — У вас здесь дела, что ли? — спросил Рогов. Они помялись и не ответили. Он рассмотрел их в зеркало: никак не меньше восемнадцати, только щуплые очень. Рогов вспомнил молодняк команды, их ровесников, которых называли полуфабрикатами: верзилы под стать взрослым мужчинам, примут на бедро или впечатают в борт — костей не соберешь. Мальчишки отогрелись. Он услышал восторженный шепот и поймал их взгляды: на ветровом стекле висели маленький хоккейный ботинок с коньком и такая же маленькая клюшка. — Сувенир из Канады, — сказал Рогов. Играла музыка, исправно грела печка, славно так было ехать холодным осенним утром, тепло и уютно. Вчера было воскресенье, команда после субботней игры отдыхала, и Рогов ночевал дома. Обычно они ночевали на загородной тренировочной базе, где проходил сбор. Домашний ночлег ценился высоко, и отыграл Рогов в субботу прилично, и команда выиграла, но сидело в нем недовольство, не понять только чем. По улице бежал сплошной, без просветов, лаковый поток автомобилей; Рогов улучил момент и юркнул в середину. Машины неслись большим сплоченным стадом, уносились назад дома и люди, и было тепло, играла музыка, и чуть-чуть кружилась от скорости голова: мальчишки озирались и бросали восторженные взгляды на Рогова. Он высадил их у метро и сразу о них забыл. Еще оставалось время подъехать к бензоколонке и наполнить бак. Заправившись, Рогов поехал на тренировку. У катка кучками стояли болельщики. Это было их постоянное место, да еще у касс на улице. В любую погоду они толпились здесь и спорили. Когда он вылез, они как по команде развернулись в его сторону и без смущения рассматривали в упор. — Молодец, Рог, в субботу хорошо бодался, — сказал кто-то из них. Он привык не обращать внимания, когда его рассматривали в упор и когда отпускали реплики, хотя после неудачных игр реплики бывали обидными, и первое время ему стоило труда пропускать их мимо ушей, но потом он понял раз и навсегда, что всем всего не объяснишь. К счастью, плохие игры случались редко. Вдруг Рогов снова увидел мальчишек. Дул пронизывающий ветер, и они поворачивались к нему то спиной, то боком. Он замедлил шаг, раздвинул толпу и приблизился к мальчишкам. — Опять вы? Времени свободного много? — недовольно спросил он. Они молча потупились. — Почему бездельничаете? — У нас отгул, — понуро ответил маленький. — Отгул за прогул?! Знаю я таких! — Нет, у нас правда отгул, — сказал высокий. — Мы не врем. Они стояли словно побитые. Он прошел несколько шагов и обернулся. — Ладно, пошли… Они недоверчиво переглянулись и стояли нерешительно, не зная, что делать. — Ну, идите же! — раздраженно повторил Рогов, и они кинулись за ним. Болельщики смотрели с интересом. — Может, и нас возьмешь? — спросил кто-то. Вахтер протянул Рогову ключ от раздевалки и бдительно перекрыл дорогу мальчишкам. — Со мной, — сказал Рогов. Он снял трубку телефона, набрал номер и подождал, никто не ответил. Он положил трубку. Втроем они прошли по коридору. Рогов открыл дверь, мальчишки осторожно вошли в раздевалку и стали озираться. Они стояли, как богомольцы в знаменитом храме, — едва дыша. Рогов любил приехать раньше всех и сосредоточенно, без спешки, переодеться. Рогов разделся, медленно зашнуровал панцирь, медленно приладил пластмассовые щитки. Идти на лед не хотелось. Он давно уже шел на лед, как ходят на давнюю привычную работу. Дверь распахнулась от удара, ворвался Пашка Грунин, весельчак и балагур, самый быстрый нападающий в команде. — Привет! — крикнул он живо и осекся. Потом, дурачась, поморгал. — У нас пополнение? — Привел двух классных игроков, — ответил Рогов. — Вот это удача! Повезло команде! Согласитесь за нас играть? Они ошалело молчали. — Не хотят, — сокрушился Грунин. — Брось, — улыбнулся Рогов. — А тебе, Алексей, благодарность. Вот это кадры! Вы где раньше играли? "Бостон брюинс", "Монреаль канадиенс"? — Кончай, — сказал Рогов. — Нет, Алексей, ты как знаешь, а я хочу расти. — Грунин выскочил в дверь и вернулся с двумя парами коньков. — Примерьте… Они растерянно посмотрели на Рогова. — Если хотите покататься, надевайте, — сказал он. Они стали обуваться. — Устроим совместную тренировку профессионалов, — Грунин показал на парней, — и любителей, показал он на Рогова и на себя. В зале было сумрачно и холодно. — Свет! — заорал Грунин, прыгнул с порожка на лед и сразу, на одном толчке укатил к другому борту; его крик прозвучал гулко и одиноко в емкой пустоте темного холодного зала. Электрик включил фонари. Лед засверкал, обозначилась цветная разметка, трибуны погрузились в полумрак. Грунин заорал, засвистел и, очертя голову, принялся бешено носиться, бросая себя в крутые виражи; на тренировках он заводил всю команду. Он еще испытывал голод по льду и по скорости, даже усталость не могла его угомонить: на льду он все забывал. Рогов и себя помнил таким, когда его волновал лед, а сила требовала выхода и рвалась наружу. Теперь он делал что нужно, не отлынивал и в игре отдавал что мог, но спокойно, без прежнего азарта. Грунин без устали носился из края в край катка. Рогов стоял у борта и смотрел. Молодость, твоя молодость скользила, неслась стремглав по льду сумасшедшей атакой на чьи-то ворота, жестким напором, в реве трибун, при ярком свете — вперед, вперед, и некогда перевести дыхание, лишь скорость и восторг забивают дух. Он стоял и внешне спокойно, даже безразлично смотрел на безостановочное движение напарника. Так незаметно проскользят годы, прокатятся безоглядно по льду, размеченному цветными полосами зон, и так же, как до тебя другие, откатаешь свое ты, исчезнешь незаметно, уступив кому-то место. Так было всегда, вечный закон, другого нет, но трибуны по-прежнему будут нетерпеливо требовать и лихорадочно молить, и кто-то горячий и неопытный будет рваться в клочья, забыв себя, как ты когда-то, как сейчас Пашка, так будет после нас, — и что же дальше, что еще? Он ступил на лед и стал медленно раскатываться вдоль борта, волоча за собой клюшку, как страшную тяжесть. Парни нерешительно вышли на лед и остановились. — Веселей! — крикнул Пашка через все поле. Они нелепо выглядели на льду в своих куртках с блестящими пуговицами, в длинных брюках, с которых сзади на коньки свисали нитки. Грунин подвез и сунул им в руки клюшки, парни медленно покатились, а потом стали горячиться, стучать клюшками о лед и неумело гонять шайбу. — Не робей! — крикнул Грунин и закружил вокруг них, засновал причудливыми резкими зигзагами, мелко-мелко сучил клюшкой, ведя шайбу, внезапно, без замаха ударял со страшной силой ею в борт и снова подхватывал. Рогов спокойно, как в игре, выкатился вперед, угадал следующий шаг Пашки, поймал его на бедро и резко разогнулся. Грунин перелетел через него как через забор. Коньки взлетели, блеснули в воздухе и прочертили полный круг; Рогов медленно покатил дальше. — Ух, ты! — восхищенно охнул высокий. Маленький в восторге махнул кулаком: — Во дал! Пашка приподнялся и с уважением сказал: — Как ты меня подловил… Команда собиралась на льду. Мальчишки стояли у борта и во все глаза пялились на игроков. Впервые они их видели так близко, наяву, могли слышать каждое слово и даже находились с ними на одном катке, вроде тренировались вместе. Игроки постепенно ускоряли бег. Рогов подъехал к мальчишкам. — Хотите посмотреть тренировку, снимите коньки и садитесь на трибуну, — сказал он и уехал работать. Он забыл о них. На бегу он падал на колени, на живот, резко вскакивал, ездил в свинцовом поясе, водил по льду диск от штанги, отрабатывал рывки, пристегнутый к борту тугим резиновым жгутом, а потом одного за другим принимал на себя стремглав бегущих нападающих и без передышки падал под шайбы, летящие от нескольких игроков, закрывая собой ворота, и сам стрелял по воротам; всей пятеркой они подолгу наигрывали комбинации и без жалости бросали друг друга на лед, потому что в игре их никто не жалел. Рогов взмок, пот скатывался со лба и заливал глаза, а по спине бежали струйки. Это была его обычная ежедневная работа, в которой у него не было секретов и которую он всегда старался делать хорошо. Сколько пота он пролил на этот лед за все годы, едкого пота настоящей мужской работы, но вот только в чем результат — в замирании ли трибун, в счете ли шайб, в неистовом мгновении победы, во множестве забытых игр или в тех немногих, которые помнятся? После тренировки команда мылась под душем. Голоса, плеск воды, шлепки ладоней и смех сливались в гулкий неразборчивый шум. Вот они, небожители, все голые, все на кривых ногах, потому что давно на коньках, мощные торсы и плечи под струями воды — сейчас всего лишь шумная компания здоровых молодых мужчин. Но вот наступает момент, когда они в яркой форме, в шлемах, под стать друг другу выходят один за другим на лед — выпрыгивают и катятся в свете всех фонарей, и гремит музыка, и тысячи людей замирают на трибунах и миллионы по всей стране, — у всех захватывает дыхание и волнение сжимает сердце, и тогда они — Команда! Все знают каждого по фамилии и по имени, но на льду они одно существо — Команда, их принимают как одно существо, и гордятся ими как одним существом, и любят как одно существо — неизменной вечной любовью. Рогов стоял под горячей водой, едва можно было терпеть. Товарищи резвились в облаках пара. — Рог наш воспитателем в детский сад устроился… — Леша, платят прилично? — "Я, го-о-рит, с детства мечту имел…" Все громко смеялись, но не зло, его любили. Он не наблюдал издали, когда в игре задирали товарища, а первым кидался на выручку, оттирая обидчиков, или устраивал им "шлагбаум": брал клюшку поперек груди и удерживал их до тех пор, пока страсти не угасали. — Ах, ты, Боже мой, что благородство с человеком делает! — "Я, го-о-рит, призвание чувствую…" Рогов засмеялся: — Ну, давай, жеребцы, давай… Кто знал его призвание? Знал ли он сам? Было оно в том, чтобы гонять шайбу, или в чем-то еще? Ладно, теперь уже поздно выяснять, нечего голову ломать. — Ох и задумчив ты стал! — крикнул из пара голый Грунин и с размаху хлопнул его по спине. Даже звон пошел. Рогов одевался, когда к нему подошел тренер и сел рядом. — Как самочувствие? — Нормально. — А вообще жизнь? — Нормально. — У тебя что, сегодня приема нет? — Почему? — засмеялся Рогов. — Есть. — Не нравишься ты мне… — Играю плохо? — Почему плохо? Прилично. Игра у тебя идет. Настроение мне твое не нравится. Что-нибудь стряслось? — Да нет, так ничего… — Как учеба? — Какая учеба, хвостов набрал. — Ничего, сдашь, нам в Канаду скоро. — Вышибут меня, вот и будет Канада. — Что ты преувеличиваешь?! — рассердился тренер. — Ты весело должен жить, легко… Вон как Пашка Грунин. Чего тебе не хватает? Из тебя защитник мирового класса может выйти, а ты… — Он умолк и глянул в глаза. — А? "Ладно, — подумал Рогов, — надо кончать, поговорили". Он бодро кивнул. — Да, — сказал он. — Конечно. — Что? — опешил тренер. — Все правильно, я и сам так считаю. Нормально. Не подведу. — Да? — недоверчиво посмотрел тренер. — Смотри, держись, молодняк подпирает. Я на тебя надеюсь. — Он глянул еще раз внимательно и отошел. Рогов не изменился в лице и не подал виду, но на мгновение кольнул страх. Он старался не думать об этом, ему только двадцать четыре, еще не вечер, поиграем, только и начинается настоящая игра. Но вот сказаны вслух слова — и впереди смутно обозначилась черта, за которой все неразличимо. Он подошел к столу вахтера и взял трубку. — Леша, подвезешь? — спросил Надеин. — Сейчас. — Рогов набрал номер, но ответа не было, и он положил трубку. Они вышли на улицу, сразу нахлынули болельщики, пришлось пробираться в плотной толпе; Рогов возвышался над всеми, самых назойливых отодвигал в сторону. Машина со всех сторон была облеплена мальчишками. Рогов тронулся с места и едва ехал, не переставая сигналить. — Черт, под колеса лезут! — Он напряженно сжимал руль. — А для него, может, счастье под твою машину попасть. — Балбесы! — в сердцах отмахнулся Рогов. Выехав на дорогу, он с облегчением перевел дух и прибавил скорость. — С Канадой играть легче. — Кумир! — засмеялся Грунин. — Развелось бездельников, прохода не дают. Выйти никуда не могу. — Рогов посмотрел в зеркало заднего вида: неподвижная толпа мальчишек и подростков, запрудив дорогу, смотрела вслед машине. — Удивляюсь я тебе, — сказал Надеин, — что ты все звонишь? Мало женщин вокруг? О таком, как ты, любая мечтает. Хочешь, познакомлю? Рогов не ответил. Он часто слышал эти разговоры — привык, а первое время пытался объяснить, что ему не нужна любая, ему нужна одна — одна из всех. — Леша, не сохни, смотреть больно. Дать телефончик? — весело глянул Грунин. — Не понимаю. У нас решающие игры, а ты… Сопляков каких-то привел… — продолжал Надеин. — Да, а где они? — вспомнил Рогов. — Не знаю, я видел, сержант увез, натворили чего-нибудь. Рогов неожиданно развернулся на перекрестке и помчался назад. Он резко затормозил у здания катка и побежал внутрь. — Двое? В одинаковых курточках? — переспросил вахтер. — Они в милиции. Коньки увели. — Как?! — Украли. — Вахтер достал две пары коньков. — Это Грунин им дал! На моих глазах было. — Да? Значит, ошибка вышла. А их в отделение повезли. Рогов бросился к машине. — Леша, что стряслось? — невинно спросил Грунин. Рогов глянул на него в бешенстве и рванул машину с места. Они подлетели к отделению. Парни сидели у барьера на жестком вокзальном диване. Вид у них был убитый. Дежурный капитан сразу узнал Рогова, показал на парней и сказал: — Отпираются. Рогов набрал номер катка и протянул трубку капитану: — Поговорите… — Дежурный слушает, — сказал тот. Потом послушал и недовольно сказал: — Надо было на месте разобраться. — Он посмотрел поверх барьера на парней и спросил: — Что ж толком не объяснили? А то бормочете — мы не брали, а так все говорят. Можете идти. Они недоверчиво встали и неуверенно пошли к выходу. — Ну что? — спросил Рогов на улице. — Нашли приключение? Оба едва не плакали и горестно молчали. На улице гулял ветер. Было малолюдно и оттого еще холоднее. Ветер гнал по асфальту сухие листья, наметая к стенам домов; листья бились в сточных решетках, как живые. Рогов открыл дверцу и сел на сиденье. Тихо работал мотор. Парни остались на тротуаре и ежились, провожая Рогова взглядами. Нет, с него хватит. — До свидания, — сказал тот, что был повыше. — Спасибо, — сказал маленький. — Пока, — ответил Рогов. Он включил печку и приемник. Заиграла музыка, прибавилось уюта, жизнь показалась веселее, да и вообще не было повода печалиться: все живы, все здоровы, вот и справедливость восторжествовала. — Поехали, что ли? — спросил Грунин. — Поехали, — ответил Рогов и сказал в окно: — Ладно, лезьте в машину. Подвезу. — Да ты просто отец родной, — засмеялся Грунин. Они ехали по улицам. На шесть была назначена вторая тренировка, после которой команда уезжала на загородную базу. Вся их жизнь была расписана по часам день за днем, год за годом — менялись вратари, защитники, нападающие, но распорядок не менялся. В редкие свободные минуты семейные торопились домой, а холостые находили занятие по душе, чаще бросались развлекаться, ныряя в городскую толчею. Еще недавно и Рогов пускался во все тяжкие, но со временем интерес пропал — стареем, что ли? — веселье шло стороной. Все тебя знают, все мечтают с тобой свести знакомство, девушки сохнут, мальчишки подражают, но вот выдалось свободное время — куда податься? Можно, конечно, пойти в разные места, в разные дома, где тебе всегда рады, приласкают, обогреют, но все не то, все не то, а где то — кто знает? Город жил дневной суетной жизнью, улицы были полны людей и машин. Рогов притормозил у тротуара, они вышли втроем, мальчишки остались в машине, во все глаза они смотрели на игроков. — А ты куда? — спросил Наедин. — Позвонить надо, — сказал Рогов. — Все звонишь, — засмеялся Грунин. — Леша, пошли со мной, найдем тебе подружку. Рогов покачал головой, отказываясь. Грунин заглянул ему в лицо и воскликнул: — Леша, не грусти, жизнь прекрасна! — Он погрозил через стекло юнцам. — Детки, не шалите, — и, уходя, сделал "козу" Рогову. — Папаша… — пропищал он детским голосом. Они пошли по тротуару элегантно-спортивные, броские, мужчины-загляденье, широкоплечие, веселые лица, ясно — удачливые ребята. Отхватили в жизни счастья, пробились… Надолго? Не стоит об этом думать… Пока все чисто, на горизонте ни тучки. Ну, а потом, когда-нибудь? О, до этого — целая жизнь! Рогов вошел в будку, набрал номер, но никто не ответил. Они снова ехали по улицам, полным дневной сутолоки. — А вы раньше где играли? — спросил маленький. Ему казалось, он в команде всю жизнь. Вроде бы в ней родился, рос и живет. Все у него в команде, и потеряй он ее сейчас, он не знал бы, как жить. Но ведь придется… Да, когда-нибудь. Но это потом, позже, еще долго… Постепенно отмирает в тебе что-то, отсыхает, и отпадаешь сам, как… как осенью лист с дерева. Дерево стоит, а листья появляются, распускаются, вянут и облетают один за другим. — Я на шахте начинал. Работал, ну и… шайбу гонял… в свободное время. На Дальнем Востоке было. — В городе? — Вроде… Поселок. Город, городок — какой это город, избы среди гор. Правда, почти пять лет прошло, может, уже и город. Узкая долина, быстрая речка петляет среди хребтов, тайга начинается у дома. Стоит зайти в кассу Аэрофлота, день в кресле, потом пересаживаешься на местный рейс, еще три часа в воздухе — сопки становятся все выше, приходится набирать высоту. Ах, как хрупок самолетик в небе, болтается среди гор вверх-вниз, как детская игрушка на резинке, а ты — внутри. Но ничего, обходится… По утрам люди идут горбатыми улочками к сопкам, переодеваются в брезентовые робы, натягивают сапоги и каски с лампочками, расходятся по штрекам и забоям. И пошла работа, что твой хоккей: стране нужна руда. — А играть страшно? — спросил высокий. Маленький повернул к нему голову и сказал: — Трус не играет в хоккей. — А если бы наши и канадцы в открытую дрались, кто б кого? — спросил высокий. — Не знаю, надо попробовать. Он действительно не знал и не лукавил, но он всегда был готов идти до конца, противники это чувствовали и потому остерегались. — А вы чем занимаетесь? — спросил Рогов. — В школе учитесь? — Работаем, — ответил маленький. — Где? — А, железо всякое… — Мы монтажники, — добавил высокий. — Нравится? — Ничего, — вяло сказал маленький. — Только скучно. — Почему? — Каждый день одно и то же. На работу, с работы… — Вот у вас жизнь! — сказал высокий. — Ездите всюду, играете… Все вас знают, по телевизору показывают… Слава и вообще… А вас на улице узнают? — Иногда узнают. — А мы бы сразу узнали. Только не поверили бы. Нам и так никто не поверит, что мы с вами… ездили, говорили, — заметил высокий. — Я и сам не верю, — вставил маленький, и все засмеялись. — А что ж вы о себе не рассказываете? — спросил Рогов. — Да это неинтересно, — ответил маленький. — Что мы, так… — Он махнул рукой. Ему тоже нечего было рассказывать, когда он работал на шахте. Руда, она руда и есть, какой в ней интерес. Долбишь ее изо дня в день, пляшет свет лампы на влажной черной стене, а ты забираешься все дальше вглубь земли, будто ты корень дерева и в тебе его жизнь. — А хоккей вы любите? — спросил он у них. — Любим! — ответили они вместе. — Еще как! — добавил высокий. — Больше всего. Мы и сами дома играем. Скажите, а под шайбу страшно ложиться? — Об этом не думаешь. Они торопливо засыпали его вопросами, как будто опасались, что он вдруг исчезнет и они не успеют всего узнать. Глаза их горели, щеки пылали. Они ерзали на сиденье, а высокий то и дело возбужденно вскакивал и ударял головой в крышу. — Слушай, — сказал ему Рогов, — так ты мне крышу пробьешь. Представляешь, идет машина, а из крыши голова торчит. Они представили и рассмеялись. — А скажите… — начал высокий. Хватит, голубчики, хватит, сыт по горло. Он не очень подходит для игры в вопросы-ответы. Для этого есть специалисты получше. А он умеет принять на себя шайбу, сам может щелкнуть без подготовки, может встретить любого нападающего, бросить на лед или прижать к борту, как прессом, умеет постоять за себя, за партнеров, если выдалась нервная игра, — что еще он умеет? А что еще нужно? Все у него есть, полное благополучие, слава, как у киноартиста, девушки-подружки, звони любой, приятели — пол-Москвы. Что еще у тебя есть? Команда? Правильно, команда. Но не навек же. Что еще нужно? Любви? Не проговорись в команде, ребята засмеют. Да оглянись по сторонам, осчастливь кого-нибудь… Сколько писем ты получаешь, сколько красавиц смотрит на тебя, когда ты выходишь на лед? Губят, как говорится, широкие возможности твою личную жизнь. Они подъехали к дому, машина остановилась. — Приехали. Мне сюда, — Рогов вылез. — До свидания, — сказал высокий печально. — Спасибо, — добавил маленький. — Счастливо, — Рогов закрыл и подергал дверцы. — Вы, наверное, есть хотите? Поешьте. Деньги есть? — Есть, — кивнули они оба. — Вот и сходите. Шутка ли, с раннего утра не ели. Так недолго и ноги протянуть, как вы в хоккей играть будете? — Да что там мы играем, — улыбнулся с грустью маленький. — Так, балуемся. — Все равно есть надо, — сказал Рогов, и они опечаленно направились в пельменную на другой стороне переулка. Он смотрел сквозь широкие окна: мальчишки ставили на подносы тарелки, говорили о чем-то, медленно продвигались вдоль раздачи. Рогов стоял и смотрел. Он был рассеян и задумчив и не замечал уличной сутолоки вокруг. Высокий вдруг увидел его и застыл, а потом толкнул товарища локтем; оба ошалело уставились на стоящего за стеклом Рогова, потом бросили ложки и, подталкивая друг друга, кинулись к выходу. Втроем они вышли на широкую улицу, по которой гулял холодный ветер и текла пестрая толпа. Рогов открыл тяжелую дверь с массивной медной ручкой, они прошли в роскошный вестибюль, зеркала отразили среди пальм, бронзы и мрамора растерянно озирающихся мальчишек; как привязанные, они настороженно двигались за Роговым, боясь отстать; сразу было видно, что они впервые в таком месте. Вслед за Роговым они испуганно вошли в зал, стройный, франтоватый метрдотель слегка поклонился Рогову и спросил с недоумением: — А эти… — Со мной, со мной… — успокоил его Рогов. Мальчишки робко сели и стали настороженно озираться: резные дубовые панели, плафоны с пастушками и амурами, за окном иностранные машины, на столиках лампы с абажурами… Гибко двигались проворные официанты, один из них направился к столику, парни затравленно поджались. — Мои гости. — Рогов показал на сидящих напротив мальчишек. — Очень приятно, — ответил официант почтительно, но с еле заметной иронией и положил перед ними меню. Потом вышколенно отступил. Мальчишки заглянули в меню, ошарашенно переглянулись и оторопело взглянули на Рогова. — Ничего, ничего, рассчитаемся, — улыбнулся он. — Я выберу, хорошо? Над столами витал разноязыкий гомон, мальчишки таращились во все стороны. Официант быстро и умело расставил все на столе, поклонился — "Приятного аппетита" и ушел; мальчишки боялись пошевелиться. — Вы что? — спросил Рогов. — Ешьте. — Они не двигались, и он повторил: — Ешьте, кому говорят! Они смущенно улыбнулись и робко взяли вилки. Он сидел напротив и рассматривал их: лица загорелые, но загар медно-красный, как у матросов или рыбаков, видно, много находятся на ветру, руки темные, в ссадинах, кожа грубая, шершавая, как наждак, на пальцах металлическая чернота, никакое мыло не отмоет, устанешь тереть. Он и себя помнил таким, только вместо загара — въевшаяся в кожу рудная пыль. — А вы на тренировках устаете? — спросил высокий. — Как когда. Смотря какая игра. А вы на работе устаете? — Сравнили! То работа, а то хоккей! Мы что — подумаешь! Нас и не видит никто. — Эх, пожить бы с командой, — вздохнул высокий. — Я бы клюшки за всех носил. Рогов расплатился, они вышли на улицу. — Прощаемся, — сказал Рогов. — Счастливо. — До свидания, — грустно сказал маленький. — До свидания, — как эхо повторил высокий. Рогов вошел в телефонную будку, позвонил, но по-прежнему никто не отвечал. Может, с телефоном что? Хоть сейчас беги, взлети через три ступеньки, возникни на пороге: "Это я!" Но нельзя, риск, можно только в назначенное время. Угораздило тебя влюбиться в замужнюю. Так ведь и ты готов жениться, за тобой дело не станет. А она? Неизвестно. Поэтому приходи вечером, будем одни. Все у тебя на вечер, на ночь, на сезон, на пять сезонов, весь ты на время, а что у тебя навсегда? Навсегда?!! Он почувствовал мимолетный страх — кольнул, пропал. Рогов медленно побрел по улице, дошел до знакомого дома. Подняться? Нельзя. Вот ведь как просто — третий этаж, взбежал, позвонил. И все дела. Он постоял, повернулся в досаде и быстро пошел к машине. Мальчишки вприпрыжку бежали следом. Он шел, погруженный в свои мысли, не замечая, что они, толкаясь, вьются рядом и заглядывают ему в лицо. Наконец он их заметил: — А, это вы… Ну хватит, хватит… Довольно. Гуляйте. Они отстали, он дошел до машины, сел и поехал на вторую тренировку. Когда он вошел, в раздевалке стоял гомон голосов и дружный хохот. — Папаша пришел, — пропищал Грунин детским голосом. — Детки, несите отметки! Все засмеялись, Рогов стал переодеваться. — Леша, не дозвонился? — спросил Надеин. — Так, кожет, дать телефончик? — живо подхватил Грунин. Он изобразил руками гитару и пропел жестоким романсом: — Я вам звоню печаль свою… — Потом сделал Рогову "козу". — Папаша… — Слушай, ты!.. — Рогов стянул рубаху на его груди в кулак. В раздевалке все умолкли и застыли. — Пусти. — С лица Грунина исчезла улыбка. — Пусти, — повторил он с горечью. Рогов отпустил. — Я же вижу, как ты маешься. Я хотел… а ты… — Он махнул рукой и отошел. В молчании Рогов натянул тренировочный костюм и вышел в зал. Два помоста, шведская стенка, низкие гимнастические скамьи, станки со штангами… Здесь проходила атлетическая подготовка, но пока в зале было пусто. Рогов сел на скамейку, вытянул ноги, откинулся к стене и закрыл глаза. Он не двигался, не имел ни сил, ни желания, и стрясись что-нибудь, пожар или землетрясение, не тронулся бы с места. Не было точки опоры, какой-то твердой определенности, принадлежащей только ему, где было его начало и продолжение, — заповедного места, куда он мог вернуться, что бы с ним ни случилось и где бы он ни был — отовсюду. А человек должен иметь еще где-то часть себя — землю, людей, дела… Послышался глухой топот ног, стукнула дверь, зал наполнился голосами и смехом. Сначала все разогревались, потом постепенно голоса и смех умолкли, и слышалось лишь натужное дыхание, грохот и звон штанг; по всему залу сгибались и разгибались игроки, цветные рубахи потемнели от пота. Рогов лежа отжимал от груди штангу. Надеин тронул его и показал глазами на окно: к стеклу были прижаты два лица. Стекло от дыхания быстро запотевало, и тогда появлялась ладонь и протирала его. Тренер тоже посмотрел туда и сказал: — Ты меня удивляешь. — Он их по хозяйству использует, — засмеялся кто-то. — Мог бы получше найти, их же ветром сдует, — добавил другой. — Теперь ты от них не отделаешься, — заметил Надеин. "Действительно, прилипли", — подумал Рогов, выжимая штангу. — Зачем они тебе? — спросил тренер. — Эти раззвонят, другие прибегут. Их столько набьется, не протолкнешься. — Шпана, — сказал Надеин. — Ты таким не был? — спросил Рогов, уложив штангу в козлы. — Я? Нет. Я играть хотел, цель имел. — Какой ты у нас целеустремленный! Ну и что ты теперь за ценность? — Понимаешь, Алексей, — сказал тренер медленно, — разница между любым из вас и большинством людей в том… — он сделал паузу и посмотрел, все ли слушают, что вы их работу, худо-бедно, сделаете. Подучитесь и сделаете. А они вашу вряд ли… Тут, как говорится, все от Бога: если есть, то есть, а нет, ничем не поможешь. "Пожалуй, так", — решил про себя Рогов и успокоился. После второй тренировки все испытывали усталость. На улице их поджидал большой автобус, один за другим они поднимались на подножку и садились — каждый на свое место. Сейчас автобус тронется, шофер погасит в салоне свет и включит приемник, они будут долго ехать по городским улицам, лежа в креслах, как авиапассажиры, сонливо будут смотреть в окна, слушать музыку, слишком уставшие, чтобы разговаривать. Потом они выедут за город, автобус прибавит скорость, и они понесутся по вечернему шоссе мимо далеких и близких огней, пробивая корпусом темноту. Так они ездят день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, а кто выдерживает — год за годом, и вдруг — стоп, сойди, твое место в автобусе занимает другой. Вместе со всеми Рогов вышел из раздевалки и направился к выходу. На столе дежурного зазвонил телефон. — Рогов, к телефону! — Только недолго, — напомнил тренер. Рогов подошел к столу и взял трубку. — Слушаю… Ты! — Он задохнулся и подержал трубку на весу, чтобы прийти в себя, потом снова приложил к уху. — Я тебе звонил. Она произнесла только одно слово, но и этого было достаточно, чтобы он почувствовал нестерпимое желание бежать к ней — без раздумий, сейчас, сию минуту. Она сказала "приезжай", и он уже чувствовал жгучее нетерпение, лихорадку, озноб, до него не сразу дошел смысл сказанного. — Сейчас? — переспросил он и тут же понял, насколько это безнадежно. — Рогов, веселее! — уже с недовольством крикнул тренер, стоя в дверях. — Я попробую… — неуверенно сказал Рогов в трубку. — Ты одна? — спросил он, сразу понял неуместность вопроса и добавил твердо: — Сейчас я приеду. — Он положил трубку и приблизился к тренеру. — Мне нужно остаться. Я приеду утром. — Что еще? — холодно спросил тренер. — Команда находится на сборе. Через день игра. Все едут на базу. И ты мне режим не путай. — Могут же быть обстоятельства… — Знаю я ваши обстоятельства! Каждый из них, — тренер мотнул головой в сторону автобуса, — так и шарит глазами по сторонам. Дай только волю. Удержи их потом в узде. Чем ты лучше? Будешь тренером — поймешь. — Я понимаю… — Ничего ты не понимаешь! Ладно… Ночевать в городе не разрешаю, приедешь на базу к отбою. Все! Автобус осветил переулок, тронулся с места и, мягко покачиваясь, понес тяжелый корпус вперед. Вскоре его красные стоп-сигналы исчезли за поворотом. Рогов направился к машине. Спеши, тебя ждут, каждая минута в счет свидания. Он открыл ключом дверцу и вдруг заметил мальчишек. Они стояли рядом и смотрели на него. — Вы? — спросил он раздраженно. — Что еще? — Ничего, — растерянно ответили они. — Что вы за мной ходите? Что вам надо? Целый день шляетесь! Привыкли бить баклуши! Они стояли, держа руки в карманах и горбясь от холода. Было видно, как они замерзли, зуб на зуб не попадал. — А ну марш отсюда! И чтоб я вас больше не видел! — крикнул Рогов. Они попятились, лица у них стали испуганными. Он сел в машину. Торопись, не теряй времени, не так много отпущено. Возле машины уже никого не было. Он сидел в полумраке. Медленно, будто с великим трудом, он выжал сцепление, включил первую передачу и тронулся с места. Так на первой передаче он ехал вдоль тротуара, проехал несколько домов, прежде чем их увидел. Они быстро шли впереди, держа руки в карманах брюк и втянув головы в плечи; некоторое время он медленно ехал сзади, потом остановился и сидел неподвижно, уткнувшись в рулевое колесо. Они скрылись из виду, он догнал их через квартал. Машина поравнялась с ними и дала сигнал; они испугались, шарахнулись в сторону и застыли, вцепившись друг в друга. Он открыл дверцу и сказал: — Ну и пугливые… Садитесь. Они поняли, но страх еще не прошел и лица оставались напряженными. — Садитесь, садитесь, подвезу, — повторил Рогов. Они все еще смотрели недоверчиво. — Лезьте в машину! Медленно и оцепенело они сели на заднее сиденье и настороженно застыли. Машина шла по пустынному шоссе, было темно в поле по сторонам дороги, и только изредка появлялись и исчезали вдали огни; позади, где остался город, светилось небо. — Вы и работаете там или только живете? — спросил Рогов. — Работаем, — ответил высокий. — А когда заканчиваем, переезжаем на новое место, — добавил маленький. — Значит, вы путешественники, — усмехнулся Рогов. — Какие мы путешественники… — махнул рукой маленький. — А вы за границей часто бываете? — Приходится… — Вот бы поездить, — вздохнул высокий. — Поездите, вся жизнь впереди, — успокоил его Рогов. — Да где нам, — снова махнул рукой маленький. — Мы в отпуск в деревню свою ездим, — сказал высокий. — То крышу починить, то огород вскопать… Дело всегда находится. Рогов подумал об этой давно забытой жизни. Она по-прежнему шла вокруг за какой-то чертой его существования — без аплодисментов и свиста, без постороннего одобрения или негодования, тихо текла и заполняла собой все время людей. — Жаль, наши все уже спят. Никто не поверит, что вы нас привезли, — огорченно сказал маленький. — И не докажешь, — подтвердил высокий. — Докажете, — ответил Рогов, — я вам сувениры подарю. — Он показал на маленькие конек и клюшку, висящие на ветровом стекле. — Из Канады. — Да? — не поверили они и в избытке чувств толкнули друг друга. — Вы местность знаете? — спросил Рогов. — Где сворачивать? — Там башня, мы покажем, — ответил маленький. Разговор оборвался, мальчики зевали, сонно терли глаза, потом он услыхал сзади сопение и в зеркале увидел, что они спят. Они спали в неудобных позах, привалившись друг к другу, рты их были приоткрыты, и лица выглядели совсем детскими. Рогов доехал до поворота, притормозил, погасил фары и вылез, тихо прикрыв дверцу, чтобы не разбудить мальчишек. Он стоял, слушая тишину; вокруг была такая кромешная темнота, что, казалось, глубокая ночь окутала всю землю. Постепенно глаза привыкли, он различил далекие огни. Где-то лаяли собаки, доносились звуки гармони. Потом вдали запели девушки, пели протяжно, по-деревенски. Песня и гармонь удалялись в непроглядную черноту ночи. Рогов стоял и слушал, словно вспоминая то, что знал когда-то, но давно забыл. Мальчишки спали на заднем сиденье, он постучал им и спросил: — Здесь, что ли? Они встрепенулись, заспанно выглянули и подтвердили: — Здесь. Рогов заметил вдруг неподвижные красные огни, необъяснимо висящие в темном небе. Он сел в машину и свернул на проселок. Свет фар скользнул по строительной площадке и осветил металлический вагон, увешанный плакатами по технике безопасности, штабеля труб и балок, железные бочки, лебедки; четыре массивные опоры поднимались из земли и уходили вверх. — Здесь мы работаем, — сказал маленький. — Наверху, — добавил высокий. Рогов притормозил и посмотрел вверх, но ничего, кроме красных огней, не увидел. Он опустил стекло и высунул голову: лицо обдало вечерним полевым холодом. Рогов погасил фары и сразу же как будто окунулся в ночь. Кругом лежало темное поле, над которым высоко в небе неподвижно висели красные сигнальные огни. — Хотите посмотреть? — неожиданно предложил маленький и вылез. Следом за ним вылезли высокий и